«Капитанская дочка» — вершинное произведение пушкинской художественной прозы — была написана сто сорок лет тому назад, в тридцатые годы прошлого столетия, в эпоху мрачного николаевского царствования, за четверть века до отмены крепостного права. Стоит лишь мысленно представить себе те всеобъемлющие перемены, которые произошли за эти минувшие полтора столетия, как становится ощутимой «дистанция огромного размера», отделяющая нас, современников космической эры, от пушкинской неторопливой эпохи. Чем стремительнее с каждым годом общественный и научный прогресс, тем труднее становится постигать в полной мере «дела давно минувших дней, преданья старины глубокой» времен восстания Пугачева — ведь между грозной крестьянской войной 1773—1775 годов и нашей современностью пролегло два столетия бурных исторических событий. Пушкин застал еще в живых некоторых очевидцев пугачевского движения, да и вся социальная структура общества оставалась при нем по существу прежней. Различные административные реформы, большинство из которых падает на царствование Александра I, не изменили социальной крепостнической сути царской России. По-прежнему остался неизменным политический строй страны, лишенной гражданских прав. Недаром призрак новой пугачевщины витал над николаевской Россией. Если бы «Капитанскую дочку» начали изучать в те годы, то вряд ли понадобился бы
6
подробный комментарий: его заменяла сама жизнь, повторявшая в основных чертах социальные конфликты пугачевского движения. Иначе обстоит дело в наши дни, когда коренным образом изменился общественный строй, когда технические новшества и лексикон индустриального века ближе и яснее нам, нежели Табель о рангах и многие другие реалии, безвозвратно канувшие в прошлое. Язык наш также оказался подвластен переменам. Пушкин не злоупотреблял архаизмами. Однако в тексте его исторической повести мы встречаем много устаревших слов. Кроме того, некоторые слова и выражения, не перейдя в разряд архаизмов, изменили свой смысл, приобрели другие смысловые оттенки. Теперь многие страницы «Капитанской дочки» трудно понять без подробного общественно-исторического, бытового, лексического и литературоведческого комментария.
Заканчивая первую главу «Евгения Онегина», Пушкин писал:
Иди же к невским берегам,
Новорожденное творенье,
И заслужи мне славы дань:
Кривые толки, шум и брань!
Не избежала подобной участи и «Капитанская дочка». Не сразу пришло к ней всеобщее признание; но чем дальше шло время, тем неоспоримее становилось мнение о художественном совершенстве исторической повести Пушкина. Но сколь различные идейные и художественные совершенства находили в ней! За протекшие полтора столетия «Капитанская дочка» стала неотъемлемой частью русской культуры не только сама по себе, но и по той роли, которую ей суждено было сыграть в напряженной литературно-общественной борьбе последующих эпох. Для понимания «Капитанской дочки» сегодня необходимо хотя бы в общих чертах представить значение этого произведения в истории русской общественной мысли.
Авторы настоящей книги не претендуют на полное освещение всех вопросов, связанных с комментированием, интерпретацией исторической повести Пушкина и ее интенсивной жизни в общественном сознании последующих поколений, на решение всех спорных моментов, которые возникают при внимательном изучении «Капитанской дочки». Они сочтут свою задачу выполненной, если их работа введет читателя в сложный мир
7
изучения «Капитанской дочки», предоставит ему достаточно полный комментарий, включающий в себя но мере необходимости элементы интерпретации, продемонстрирует различные точки зрения на историю создания этого произведения и даст возможность не догматического, а творческого восприятия исторической повести Пушкина.
Особо следует отметить значение «Капитанской дочки» в творчестве Пушкина 1830-х годов. В работах советских литературоведов не раз исследовалась взаимосвязь «Капитанской дочки» с «Историей Пугачева», отмечалась генетическая связь этих двух произведений при одновременном выявлении их существенных отличий, вызванных тем, что художественно-образное видение и постижение мира принципиально отлично от научно-исторического восприятия жизненных процессов; художественная проза подчинена иным законам структурного развития, чем научная, природа ее возникновения и становления принципиально иная.
Однако связь «Капитанской дочки» с творчеством Пушкина значительно шире и отнюдь не ограничивается «Историей Пугачева». Речь идет о целом комплексе исторических и социальных проблем, которые нашли отражение в различных произведениях Пушкина и его литературных соратников. «Философическое письмо» П. Я. Чаадаева, статья И. В. Киреевского «Девятнадцатый век», монография П. А. Вяземского «Биографические и литературные записки о Денисе Ивановиче Фонвизине» с рукописными пометами на ней Пушкина и Александра Тургенева, стихотворение Пушкина «Клеветникам России», записные книжки Вяземского, письма В. А. Жуковского Николаю I и Бенкендорфу о запрещении журнала «Европеец», записки Дениса Давыдова о польских событиях 1830—1831 годов, дневники А. И. Тургенева — таковы наиболее существенные документы, помогающие нам воскресить атмосферу идейных споров, в которой возник замысел «Капитанской дочки» и создавалась повесть. Вспомним дату, поставленную Пушкиным в заключение «издательского» послесловия — 19 октября 1836 года; этим же числом помечены черновик неотправленного письма Пушкина к Чаадаеву о «Философическом письме» и последнее из стихотворений Пушкина, посвященное Лицею. Известно, что
8
19 октября — день лицейской годовщины — был особым днем в календаре Пушкина. Это был день размышлений о собственной судьбе, о судьбе своих сверстников и о судьбах России. Полемика Пушкина с Чаадаевым об историческом прошлом родины, воспоминания о светлых лицейских годах — и тем же днем датирована последняя страница «Капитанской дочки». Это знаменательное совпадение позволяет говорить о том, что «Капитанская дочка» писалась и завершалась в неразрывной связи с философско-историческими и социологическими раздумьями Пушкина и должна рассматриваться с учетом этой сложной проблематики. Авторы комментария попытались по мере возможности выявить связь «Капитанской дочки» с историческими и социальными размышлениями Пушкина в 1830-е годы.
За помощь, оказанную им в работе, авторы благодарят Г. П. Макогоненко, В. А. Западова, Н. Н. Петрунину и О. В. Миллер.
СПИСОК УСЛОВНЫХ СОКРАЩЕНИЙ
Азадовский — Азадовский М. Литература и фольклор. Л., ГИХЛ, 1938.
Белинский — Белинский В. Г. Полн. собр. соч. Т. I—XIII. М., Изд-во АН СССР, 1953—1959.
Блинова — Блинова Е. М. Устное народное творчество в произведениях Пушкина о Пугачеве и фольклор южного Урала. — В кн.: А. С. Пушкин. Капитанская дочка. История Пугачева. Челябинск, Обл. изд-во, 1937.
Благой — Благой Д. Мастерство Пушкина. М., «Сов. писатель», 1955.
Блюменфельд — Блюменфельд В. Художнические элементы в «Истории Пугачева» Пушкина. — «Вопросы литературы», 1968, № 1.
Гоголь — Гоголь Н. В. Полн. собр. соч. Т. I—XIV. М.—Л., Изд-во АН СССР, 1937—1952.
Измайлов — Измайлов Н. В. Оренбургские материалы Пушкина для «Истории Пугачева» и «Капитанской дочки». — В кн.: Измайлов Н. В. Очерки творчества Пушкина. Л., «Наука», 1975.
9
Лит. памятники — А. С. Пушкин. «Капитанская дочка». Издание подготовил Ю. Г. Оксман. М., «Наука», 1964.
Непомнящий — Непомнящий В. К творческой эволюции Пушкина в 30-е годы. — «Вопросы литературы», 1973. № 11.
Новонайденный автограф Пушкина — Новонайденный автограф Пушкина. Заметки на рукописи книги П. А. Вяземского «Биографические и литературные записки о Денисе Ивановиче Фонвизине». Подготовка текста, статья и комментарий В. Э. Вацуро и М. И. Гиллельсона. М.—Л., «Наука», 1968.
Петров — Петров С. М. Исторический роман А. С. Пушкина. М., Изд-во АН СССР, 1953.
Петрунина — Петрунина Н. Н. У истоков «Капитанской дочки». — В кн.: Петрунина Н. Н., Фридлендер Г. М. Над страницами Пушкина. Л., «Наука», 1974.
Площук — Площук Г. И. Царь или не царь (К вопросу о народных преданиях о Пугачеве). — Учен. зап. ЛГПИ им. А. И. Герцена, 1970. Филолог. сборник, т. 460.
Пушкин — Пушкин А. С. Полн. собр. соч. Т. 1—17. М.—Л., Изд-во АН СССР, 1937—1959.
А. С. Пушкин в воспоминаниях... — А: С. Пушкин в воспоминаниях современников. Т. 1—2. М., «Худож. лит.», 1974.
Пушкин. Итоги и проблемы изучения — Пушкин. Итоги и проблемы изучения. М.—Л., «Наука», 1966.
Цветаева — Марина Цветаева. Мой Пушкин. М., «Сов. писатель», 1967.
Чернышевский — Чернышевский Н. Г. Полн. собр. соч. Т. I—XVI. М., Гослитиздат, 1939—1953.
Чистов — Чистов К. В. Русские народные социально-утопические легенды. М,. «Наука», 1967.
Шкловский — Виктор Шкловский. Заметки о прозе русских классиков. Изд. 2-е. М., «Сов. писатель», 1955.
10
ИСТОРИЧЕСКАЯ ПОВЕСТЬ А. С. ПУШКИНА
«КАПИТАНСКАЯ ДОЧКА»
ИСТОРИЯ СОЗДАНИЯ
Разинско-пугачевская тема приковывает внимание Пушкина уже вскоре после его приезда в Михайловское. В первой половине ноября 1824 года в письме к брату Льву он просит прислать ему «Жизнь Емельки Пугачева» (Пушкин, т. 13, с. 119). Пушкин имел в виду книгу «Ложный Петр III, или Жизнь, характер и злодеяния бунтовщика Емельки Пугачева» (Москва, 1809). В следующем письме к брату Пушкин пишет: «Ах! боже мой, чуть не забыл! вот тебе задача: историческое, сухое известие о Сеньке Разине, единственном поэтическом лице русской истории» (Пушкин, т. 13, с. 121). В Михайловском же Пушкин обрабатывает фольклорные песни о Разине. По справедливому замечанию М. К. Азадовского, песни Пушкина о Разине «кажутся как бы раскрытием замечания Пушкина о Разине как самом поэтическом лице русской истории, и здесь начало того пути, который позже приведет Пушкина к «Истории Пугачева» и к «Капитанской дочке» (Азадовский, с. 20).
Интерес к разинско-пугачевскому фольклору не ослабевал у Пушкина и в последующие годы; тема крестьянских восстаний прошлых столетий все время переплеталась с осмыслением современных событий, крестьянских волнений во многих губерниях. Вторая половина
11
1820-х годов отмечена волной крестьянских возмущений, беспорядки не обошли стороной и Псковскую область, в которой жил Пушкин до осени 1826 года и где он неоднократно бывал и позднее. Крестьянские беспорядки конца 1820-х годов создавали тревожную ситуацию. В секретном правительственном комитете велись бесконечные прения о том, как безболезненнее разрешить проблему крепостного права; в конце концов зашли в тупик, план реформ был отложен, а положение в стране становилось все более опасным.
Общественные потрясения начала 1830-х годов — Июльская революция во Франции, события в Польше, восстания военных поселенцев, холерная эпидемия, охватившая многие губернии, — еще больше обострили обстановку, значительно осложнили положение в стране. 29 июня 1831 года в письме к П. А. Осиповой Пушкин делился своими опасениями: «Времена стоят печальные. В Петербурге свирепствует эпидемия. Народ несколько раз начинал бунтовать. Ходили нелепые слухи. Утверждали, что лекаря отравляют население. Двое из них были убиты рассвирепевшей чернью. Государь явился среди бунтовщиков <...> Нельзя отказать ему ни в мужестве, ни в умении говорить; на этот раз возмущение было подавлено, но через некоторое время беспорядки возобновились. Возможно, что будут вынуждены прибегнуть к картечи» (подлинник по-французски) (Пушкин, т. 14, с. 430).
Месяц спустя, 3 августа 1831 года Пушкин писал П. А. Вяземскому: «Ты верно слышал о возмущениях Новгородских и Старой Руси. Ужасы. Более ста человек генералов, полковников и офицеров перерезаны в Новгородских поселениях со всеми утончениями злобы. Бунтовщики их секли, били по щекам, издевались над ними, разграбили дома, изнасильничали жен; 15 лекарей убито; спасся один при помощи больных, лежавших в лазарете; убив всех своих начальников, бунтовщики выбрали себе других — из инженеров и коммуникационных. Государь приехал к ним вслед за Орловым. Он действовал смело, даже дерзко; разругав убийц, он объявил прямо, что не может их простить, и требовал выдачи зачинщиков. Они обещались и смирились. Но бунт Старо-Русской еще не прекращен. Военные чиновники не смеют еще показаться на улице. Там четверили
12
одного генерала, зарывали живых и проч. Действовали мужики, которым полки выдали своих начальников. — Плохо, Ваше сиятельство! Когда в глазах такие трагедии, некогда думать о собачьей комедии нашей литературы» (Пушкин, т. 14, с. 204—205).
Сложная историческая и политическая ситуация 1830-х годов вызывала противоречивые тенденции в историко-философских взглядах Пушкина: его высказывания в защиту русской государственности отражали веру поэта в историческое предназначение России, веру, столь энергично выраженную в одическом вступлении к «Медному всаднику»; его скептическое отношение к современной цивилизации происходило от отрицания николаевского самовластия, от неприятия буржуазных порядков Западной Европы и социальных перемен, которые указывали на то, что дух буржуазного предпринимательства все явственнее проникает в Россию.
Накаленная общественная обстановка вызывала постоянные споры писателей пушкинского круга о путях дальнейшего развития России. Естественно, что в ходе этих непрерывных историко-философских дебатов Пушкин начинает проявлять все больший интерес к изучению и осмыслению истории России XVIII века. Он добивается допуска в государственные архивы и приступает к фундаментальной работе над «Историей Петра». И в то же время его очень занимает правление Екатерины II — ведь именно в годы ее царствования происходило восстание Пугачева, одно из наиболее мощных социальных движений второй половины XVIII столетия. Призрак новой пугачевщины стимулировал обращение Пушкина к истории пугачевского восстания, к фигуре его вождя — Емельяна Пугачева, одного из главных действующих лиц «Капитанской дочки». Многолетние разыскания ученых дают возможность более или менее точно представить основные этапы формирования замысла и написания повести.
17 февраля 1832 года М. М. Сперанский переслал Пушкину подарок Николая I — «Полное собрание законов Российской империи»; в двадцатом томе этого собрания был перепечатан приговор «О наказании смертною казнию изменника, бунтовщика и самозванца Пугачева и его сообщников. — С присоединением объявления прощаемым преступникам». Среди имен активных
13
деятелей движения Пугачева там упоминались имена яицкого казака Афанасия Перфильева, подпоручика Михаила Шванвича и ржевского купца Долгополова. Чтение приговора отразилось уже в первых планах повести:
«Кулачный бой — Шванвичь — Перфильев —
Перфильев, купец —
Шванвичь за буйство сослан в деревню — встречает Перфильева» (Пушкин, т. 8, с. 930).
В поисках героя для исторического повествования Пушкин обратил внимание на фигуру Шванвича, дворянина, служившего Пугачеву; в окончательной редакции повести это историческое лицо, с существенным изменением мотивов его перехода на сторону Пугачева, превратилось в Швабрина. «Скорее всего, план «Кулачный бой» набросан не позднее августа 1832 года, может быть и ранее» (Петрунина, с. 74).
Второй план относится, по всей вероятности, также ко второй половине 1832 года. В этом плане уже проступают некоторые сюжетные линии будущей «Капитанской дочки», в частности драматическая коллизия второй главы повести, в которой происходит знаменательная встреча героя с вожатым.
17 сентября 1832 года Пушкин уехал в Москву, где П. В. Нащокин рассказал ему о судебном процессе белорусского дворянина Островского; этот рассказ лег в основу повести «Дубровский»; замысел повествования о дворянине-пугачевце временно был оставлен — Пушкин вернулся к нему в конце января 1833 года, когда им был набросан третий план:
«Шванвич за буйство сослан в гарнизон. Степная крепость — подступает Пуг<ачев> — Шв<анвич> предает ему крепость — взятие крепости — Шв<анвич> делается сообщником Пуг<ачева> — Ведет свое отделение в Нижний — Спасает соседа отца своего. — Чика между тем чуть было не повесил ста<рого> Шв<анвича> — Шв<анвич> привозит сына в П<етер>Б<ург>. Орл<ов> выпрашивает его прощение.
31 янв. 1833» (Пушкин, т. 8, с. 929).
Анализируя три плана повествования о Шванвиче, Н. Н. Петрунина приходит к следующему выводу: «Ощутима их известная внутренняя ограниченность: сюжет
14
повести разрабатывался здесь на отрывочных сведениях об истории Шванвича при очевидной скудости примет места и времени. Обнаруживают планы и колебания поэта в ответе на вопрос о том, что толкнуло его героя в ряды восставших. В плане «Кулачный бой» — это отношения Шванвича с Перфильевым, завязавшиеся среди «буйства» петербургской жизни и продолженные (может быть, бездумно, по бесшабашности натуры героя) в совершенно иных условиях. Во втором плане героя приводит к пугачевцам романтическая любовь. В последнем плане Пушкин дает диаметрально противоположное решение: Шванвич сознательно предает крепость Пугачеву. Но романтическое решение в плане «Крестьянский бунт» было попросту уходом от ответа на вопрос, а сознательный переход «родового» дворянина на сторону Пугачева мог осуществиться, как впоследствии показало изучение источников, лишь в силу особого, исключительного стечения обстоятельств. Чтобы представить себе эти обстоятельства, нужны были сведения о реальном Шванвиче, а ими Пушкин не располагал. Обращение к печатным источникам — русской и иностранной литературе о Пугачеве, которую Пушкин изучает в январе — начале февраля 1833 года, не разрешив загадок, осложнило прежний замысел. Ранний очерк биографии Пугачева («Между недовольными яицкими казаками» — Пушкин, т. 9, с. 435), вышедший в это время из-под пера Пушкина, показывает, что уже в январе — начале февраля внимание поэта приковала к себе фигура «мужицкого царя» (Петрунина, с. 83—84).
К этому времени Пушкин осознает необходимость обращения к архивным источникам. В феврале 1833 года он пишет письмо к военному министру А. И. Чернышеву с просьбой разрешить доступ к архивным делам военного министерства и вскоре получает необходимое разрешение (подробнее об этом см.: Овчинников. Р. В. Пушкин в работе над архивными документами («История Пугачева»). Л., «Наука», 1969). В конце февраля — начале марта 1833 года Пушкин уже ознакомился с теми материалами Секретной экспедиции Военной коллегии, в которых он встретил имя капитана Башарина, попавшего в плен к пугачевцам и помилованного Пугачевым по просьбе солдат. Среди бумаг Пушкина появляется новый
15
план исторического повествования, главным героем которого является Башарин.
«Башаринский» план «Капитанской дочки» был набросан не ранее марта 1833 года, когда Пушкин получил сведения о капитане Башарине из архивных материалов Главного штаба. Характеризуя этот план, современный исследователь делает следующие выводы: «Из проекта введения к роману о Башарине, относящегося к 5 августа 1833 года, мы можем установить, что он строился как записки героя, т. е. точно так, как развивалось повествование в «Капитанской дочке», построенное как рассказ П. А. Гринева. Политическая дидактика мемуариста прикрывалась в этом предисловии совершенно якобы бесхитростным обращением автора к своему внуку: «Начинаю для тебя свои записки, или лучше искреннюю исповедь, с полным уверением, что признания мои послужат к пользе твоей». <...> По своей тональности это «введение» настолько близко к «Капитанской дочке», что если бы мы не знали его даты, то никак ни могли бы ассоциировать его героя с Башариным. Этот же план, несмотря на наличие в нем многих эпизодов, близких «Капитанской дочке», в своих основных линиях гораздо более тесно связан с начальным замыслом Пушкина, когда в центре эпопеи стоял не Гринев, а Шванвич. В фабуле романа о Башарине вновь воскресли петербургские сцены, известные нам по варианту «Шванвич — Перфильев» (Лит. памятники, с. 167).
Однако и «башаринский» план остался неосуществленным. 17 апреля 1833 года Пушкин приступил к «Истории Пугачева» и в короткий срок, всего за пять недель, завершил первую стадию работы над этим историческим сочинением. В последнее время была высказана гипотеза о том, что Пушкин, следуя примеру Вальтера Скотта, собирался предпослать своему роману историческое введение: «И лишь позднее это введение переросло в самостоятельное историческое исследование о пугачевщине, которое по своей проблематике далеко вышло за рамки первоначального замысла. Выдвигаемая гипотеза основывается по преимуществу на аналогии с другими историческими романами того времени. Но есть и другие (пусть также косвенные) доказательства в ее пользу. В предисловии к «Истории Пугачева» Пушкин представлял ее публике как «часть труда», им «оставленного»
16
(Пушкин, т. 9 с. 1). Принято считать, что поэт подразумевал под «оставленным» трудом исторический же труд о пугачевщине, «задуманный в масштабах бо́льших, чем его удалось осуществить». Между тем это не единственное возможное истолкование. Слово «труд» (в значении результат труда, произведение) Пушкин часто употреблял применительно к созданиям поэтического творчества. Летом 1833 года, когда возникла, по-видимому, первая редакция предисловия к «Истории Пугачева», где впервые появилось интересующее нас выражение, в положении «оставленного» труда находилась повесть о дворянине-пугачевце: после создания плана повести о Башарине Пушкин, насколько мы знаем, не возвращался к этому замыслу, а нескольких месяцев интенсивной работы над «Историей» было вполне достаточно, чтобы поэт ощутил старый замысел как «оставленный» (Петрунина, с. 91—92).
К своему замыслу Пушкин вернулся в августе 1833 года, незадолго до своей поездки на Урал — пятым августа, как уже указывалось (с. 15), помечено введение, не включенное позднее в текст «Капитанской дочки», но непосредственно с нею связанное.
Проходит больше года, и возникает «валуевский» план повести (он датируется концом 1834 — началом 1835 года).
«Валуевский» план существенно отличается от всех предшествующих планов. «Мотивы, впервые появляющиеся в новом плане, — углубленное изображение семьи коменданта и иной поворот в отношениях между Валуевым и Пугачевым. Герой не становится сподвижником Пугачева; взятый в плен, он затем, как и Гринев, отпущен Пугачевым в Оренбург. Это открыло перед Пушкиным возможность взглянуть его глазами на обе борющиеся стороны. Между героем и Пугачевым здесь впервые установлена нравственная человеческая связь, основанная на взаимном уважении и доверии. Тем самым можно констатировать изменение основной интриги: прежде Пушкина интересовал дворянин, присоединившийся к бунтующему народу, теперь же в центре иная коллизия, непосредственно предвосхищающая «Капитанскую дочку», где юный представитель «хорошего» дворянского рода проходит в условиях пугачевщины школу
17
нравственного и общественного воспитания и держит экзамен на человека и дворянина» (Петрунина, с. 95).
Изучение планов «Капитанской дочки» неизбежно вызывает вопрос о том, что побудило Пушкина произвести столь коренные изменения в характере главного героя, почему дворянин-пугачевец (Шванвич, а затем Башарин) отошел на второй план, а главным действующим лицом стал дворянин (Валуев — Буланин — Гринев), верный семейной и сословной традиции и связанный с Пугачевым «странными отношениями». Современное литературоведение дает два противоположных, по сути дела, ответа на этот кардинальный вопрос творческой истории «Капитанской дочки».
«Роман не был дописан осенью 1835 года не только из-за отсутствия «сердечного спокойствия». Неуспехом «Истории Пугачева» и отдельного издания «Повестей», запрещением «Медного всадника» и решением вернуться к «Дубровскому» лишь после напечатания «Капитанской дочки» создавалось положение, при котором Пушкин не мог рисковать гибелью в цензуре своего романа о Пугачеве. Несмотря на то, что путь в печать был некоторым образом расчищен для него «Историей Пугачева», этот роман приходилось приспособлять к цензурно-полицейским требованиям целым рядом сложнейших литературно-тактических перестроек и ухищрений. Художественной и политической ответственностью этой неблагодарной работы и были прежде всего обусловлены медленные темпы ее осуществления.
Дошедшие до нас планы романа особенно ярко <...> демонстрируют процесс постепенного интеллектуального снижения его героя. Вместо Шванвича, выходца из кругов петербургской гвардейской оппозиции, активного союзника Пугачева, в четвертом варианте плана появляется капитан Башарин — пленник Пугачева, пощаженный по просьбе любивших его солдат, но скоро вновь оказавшийся в рядах правительственных войск. В шестом варианте плана исторический Башарин, которого Пушкин предполагал связать с Пугачевым случайным эпизодом «спасения башкирца» во время бурана (фабульное зерно, давшее в последней редакции «Капитанской дочки» заячий тулупчик), заменяется безличным Валуевым (в черновой редакции романа Валуев назван был Буланиным, чтобы не возникало никаких ассоциаций
18
с его живым прототипом), но и этот невольный пугачевец, фигура почти нейтральная, в силу именно своей нейтральности в разгар крестьянской войны не мог, разумеется, с точки зрения охранительного аппарата дворянской монархии, функционировать в качестве положительного героя в исторической эпопее. Для закрепления в «Капитанской дочке» даже скромных позиций Валуева — Гринева приходилось противопоставить ему резко отрицательный образ пугачевца из дворян, что и было осуществлено Пушкиным в последней редакции романа путем расщепления единого прежде героя-пугачевца на двух персонажей, один из которых (Швабрин), трактуемый как злодей и предатель, являлся громоотводом, обеспечивавшим от цензурно-полицейской грозы положительный образ другого (Гринева)» (Лит. памятники, с. 169—170).
В последнее время с развернутой критикой этой точки зрения, впервые высказанной Ю. Г. Оксманом еще в 1930-е годы, выступила Н. Н. Петрунина. «Реальная русская история XVIII века не знает представителей «петербургской гвардейской оппозиции», которые становились бы «активными союзниками Пугачева», — пишет исследовательница. — Для союза между образованными представителями дворянства и стихийным движением «черного народа» не было исторической почвы не только в XVIII веке, но и в эпоху декабристов. И Пушкину, как современнику последних, это было прекрасно известно.
Далее. Планы не дают оснований считать, что даже на начальной стадии работы Пушкин видел в Шванвиче представителя «гвардейской оппозиции» или преувеличивал его интеллектуальность. Связь с Орловыми, улавливаемая уже в подтексте плана «Кулачный бой», заставляет видеть в «буйстве» Шванвича скорее удальство, унаследованное от отца, «разрубившего некогда палашом, в трактирной ссоре, щеку Алексея Орлова» (Пушкин, т. 9, с. 374), чем проявление политической оппозиционности. Три плана повести о Шванвиче дают три разных мотивировки его перехода на сторону Пугачева. Но ни разу в качестве такой мотивировки не фигурируют соображения идейного порядка.
Взгляду на Шванвича первых планов как на убежденного пугачевца противоречит и фабульный ход плана «Крестьянский бунт»: «Мужики отца его бунтуют, он
19
идет на помощь». Очутившись в крайней ситуации, герой делает свой окончательный выбор, принимая сторону помещика-отца против бунтующих крестьян.
Переход от Шванвича к Башарину был связан не с сознательным или бессознательным «снижением» образа героя, а с характером сведений, которые Пушкин почерпнул из «пугачевских» книг Военной коллегии: Пушкин не нашел в них ничего о Шванвиче, а единственный из помилованных Пугачевым офицеров, который не бежал из его стана, носил, по свидетельству документов, имя Башарина. Поэтому он и сменил Шванвича ранних планов, тем более что причины вступления Башарина к Пугачеву были ясны из архивных источников.
Сложнее объясняется переход от Башарина к Валуеву. Но и здесь не может быть речи о цензурных соображениях и о «снижении» образа героя. <...> Как мы полагаем, речь должна идти не о расщеплении образа Шванвича на двух противоположных и взаимно уравновешивающих героев — Гринева и Швабрина. В образе Швабрина синтезированы Шванвич и Башарин, которым теперь противопоставлен новый герой — Валуев (будущий Гринев), поведение которого в разгар «русского бунта» определяют «доброта и благородство» (Петрунина, с. 97—99).
Для подкрепления своей позиции Н. Н. Петрунина приводит выдержку из статьи В. Александрова: «Можно ли было бы представить себе среди пугачевцев дворянина с перенесенной в XVIII век идеологией декабриста? — Нет. Можно ли было бы представить себе в войсках «Петра Федоровича» Пугачева человека вроде Радищева? — Нет. Сведения о фактически принимавших участие в пугачевском восстании дворянах достаточно скудны, но, конечно, эти люди — подпоручик Шванвич или обвинявшийся в «неуказном винном курении» сержант Аристов — не радищевцы, не «идеологи».
Радищев, декабристы — эти лучшие люди из дворян — «страшно далеки от народа». Такой идеологии, которая могла бы заполнить эту пропасть, не было, ее нужно было создавать: трактовка образов крестьянского восстания в «Капитанской дочке» объективно содействовала выработке этой идеологии; но дать реалистический образ дворянина-идеолога, присоединяющегося к пугачевцам, Пушкин не смог, потому что материалов для
20
создания такого образа не было в самой действительности» (Александров В. Пугачев (Народность и реализм Пушкина). — «Литературный критик», 1937, № 1, с. 37—38).
В своей полемике, во многом убедительной, Н. Н. Петрунина, на наш взгляд, слишком категорична. Трудно согласиться с тем, что боязнь цензурных осложнений вовсе не волновала Пушкина. Гнетущая цензурная политика, с проявлениями которой писатель неоднократно сталкивался, не могла не оказывать своего воздействия, и следовательно, автоцензура все время в какой-то степени «контролировала» его творческий процесс. Но не менее категорична и противоположная точка зрения, что этот «контроль» являлся решающим и всеобъемлющим.
Между тем, анализируя эволюцию образа Шванвича — Башарина — Гринева, необходимо рассматривать этот процесс во взаимодействии с формированием основной сюжетной линии повести, с выдвижением на первый план напряженного идейно-психологического диалога Гринева и Пугачева. Лишь найдя острую психологическую коллизию, противостояние этих героев, Пушкин смог приступить к написанию повести. Таким образом, решение строить сюжет на социальном и психологическом конфликте двух главных героев явилось тем определяющим моментом, который дал необходимую объемность и окончательную завершенность образу Гринева.
Мысль ввести Пугачева в число действующих лиц «Капитанской дочки» возникла у Пушкина не сразу; в «швабринских» вариантах плана фигурировал сподвижник Пугачева — Перфильев. Впервые имя Пугачева появляется в «башаринском» плане. Однако можно с уверенностью утверждать, что и в то время образ Пугачева еще не прояснился в творческом сознании писателя. Пушкин начинает усиленно собирать исторические материалы и предания о пугачевщине и пишет «Историю Пугачева».
Долгие творческие поиски Пушкина завершились «противостоянием» двух главных действующих лиц повести — Пугачева и Гринева, связанных сложными психологическими отношениями. Лишь наметив эту центральную сюжетную коллизию, Пушкин приступил к реализации своего замысла. Как полагают исследователи, первая редакция «Капитанской дочки» писалась в конце
21
1835 и в первой половине 1836 года. Судя по дате чернового варианта «издательского» послесловия повесть была вчерне закончена 23 июля 1836 года. Затем Пушкин, по-видимому, не вполне удовлетворенный первоначальной редакцией, занялся собственноручной перепиской повести. Во время переписки он вносил различные изменения, которые не поддаются анализу, так как Пушкин почти всю черновую рукопись уничтожил — писатель сохранил лишь «Пропущенную главу» (о ней см. с. 174—180 наст. комментария).
Около 27 сентября Пушкин представил цензору П. А. Корсакову «первую половину» повести. 19 октября «Капитанская дочка» была переписана до конца, и ее окончание Пушкин послал цензору около 24 октября. Пушкин просил П. А. Корсакова не разглашать тайну его авторства, предполагая выпустить повесть в свет анонимно. По требованию цензора Пушкин внес какие-то несущественные изменения в первые главы повести; по поводу же окончания «Капитанской дочки» писатель вынужден был дать письменный ответ на запрос цензора: «Существовала ли девица Миронова и действительно ли была у покойной императрицы?»
«Имя девицы Мироновой, — писал Пушкин 25 октября 1836 года, — вымышлено. Роман мой основан на предании, некогда слышанном мною, будто бы один из офицеров, изменивших своему долгу и перешедших в шайки Пугачевские, был помилован императрицей по просьбе престарелого отца, кинувшегося ей в ноги. Роман, как изволите видеть, ушел далеко от истины» (Пушкин, т. 16, с. 177—178).
Утверждая, что роман «ушел далеко от истины», Пушкин подчеркивал преобладание в своем произведении вымышленной фабулы. Тем самым писатель «подсказывал» благожелательному цензору (П. А. Корсаков был братом лицейского товарища Пушкина), как избежать затруднений, связанных с финалом повести; в исторических сочинениях эпизоды, изображавшие особ царствующей фамилии, требовали документального подтверждения; к повествованиям на историческую тему, в основе которых лежал «поэтический вымысел», таких требований не предъявлялось.
Рукопись «Капитанской дочки» была переслана П. А. Корсакову, вероятно, не для журнала (цензором
22
«Современника» являлся А. Л. Крылов), а для отдельного издания повести. «Как теперь помню, — писал в своих «Записках» И. П. Сахаров, — сколько было хлопот с «Капитанскою дочкою»: Пушкин настаивал, чтобы отдельно напечатана была эта повесть; а Краевский и Врасский, хозяин типографии Гутенберговой, не соглашались и, кажется, поставили на своем» («Русский архив», 1873, № 6, с. 974). После опубликования повести в «Современнике» Пушкин продолжал думать об отдельном издании. Он принял предложение книгопродавца Л. Жебелева сброшюровать «Капитанскую дочку» с нераспроданными экземплярами «Повестей» (1834). 8 января 1837 года цензор П. А. Корсаков подписал это издание, которое называлось «Романы и повести». Однако в свет оно не вышло, и сохранился лишь один его экземпляр (см.: Модзалевский Л. Б. Новые материалы об изданиях Пушкина (1831—1837). — «Звенья», вып. 2. М.—Л., «Academia», 1933, с. 246; Ник. Смирнов-Сокольский. Рассказы о прижизненных изданиях Пушкина. М., Изд-во Всесоюзной книжной палаты, 1962, с. 402—406).
__________
Заканчивая историю создания «Капитанской дочки», следует указать на многообразие источников, использованных Пушкиным.
На основании секретных архивных материалов, полученных от историка Д. Н. Бантыш-Каменского, Пушкин составил биографию пугачевского атамана Ильи Аристова, происходившего из дворян.
Кроме того, от Д. Н. Бантыш-Каменского Пушкин получил биографические сведения о видных пугачевцах Белобородове и Перфильеве.
Приятель Пушкина по «Зеленой лампе» В. В. Энгельгардт доставил ему из Смоленской губернии записи рассказов капитана Н. З. Повало-Швейковского, бывшего пленником Пугачева, а затем сторожившего его в 1774 году.
Пушкин сумел получить материалы Секретной экспедиции Военной коллегии, ознакомление с которыми существенно помогло ему при написании «Истории Пугачева» и «Капитанской дочки».
В «Полном собрании законов Российской империи», как отмечалось выше, Пушкин прочитал пространную
23
сентенцию (приговор) Екатерины II по делу Пугачева, а также именные указы императрицы А. И. Бибикову и другим генералам, которые возглавляли правительственные войска, направленные против Пугачева. Со слов писателя И. И. Дмитриева Пушкин записал рассказ о казни Пугачева, свидетелем которой был И. И. Дмитриев.
Интересные подробности о пугачевском восстании были записаны Пушкиным со слов И. А. Крылова, отец которого сражался на стороне правительственных войск.
Среди бумаг Пушкина сохранились записи различных устных преданий, слышанных самим писателем во время его поездки на Урал в 1833 году.
Из печатных источников следует прежде всего упомянуть книгу «Записки о жизни и службе А. И. Бибикова», повесть А. П. Крюкова «Рассказ моей бабушки» и рассказ Н. И. Страхова «Благодарность», о которых подробнее будет сказано в дальнейшем изложении.
Кроме того, многие материалы, привлеченные Пушкиным во время работы над «Историей Пугачева», естественно получили творчески преломленное отражение в «Капитанской дочке».
Обилие источников позволило Пушкину дать художественно правдивое описание событий пугачевского восстания.
ИСТОРИЯ ВОСПРИЯТИЯ И ИЗУЧЕНИЯ
«Капитанская дочка» появилась 22 декабря 1836 года в четвертом номере пушкинского «Современника». Один из первых отзывов, написанных после публикации повести, принадлежит В. Ф. Одоевскому и датируется приблизительно 26 декабря того же года. «Вы знаете все, что я об Вас думаю и к Вам чувствую, — пишет Одоевский Пушкину, — но вот критика не в художественном, но в читательском отношении: Пугачев слишком скоро после того как о нем в первый раз говорится, нападает на крепость; увеличение слухов не довольно растянуто — читатель не имеет времени побояться за жителей Белогорской крепости, когда она уже и взята». По-видимому, Одоевского поразила лаконичность повествования, неожиданность и быстрота сюжетных поворотов,
24
композиционная динамичность, не свойственные, как правило, историческим произведениям того времени. Одоевский высоко оценил образ Савельича, назвав его «самым трагическим лицом». Пугачев, с его точки зрения, «чудесен; он нарисован мастерски. Швабрин набросан прекрасно, но только набросан; для зубов читателя трудно пережевать его переход из гвардии офицера в сообщники Пугачева. <...> Швабрин слишком умен и тонок, чтобы поверить в возможность успеха Пугачева, и недовольно страстен, чтобы из любви к Маше решиться на такое дело. Маша так долго в его власти, а он не пользуется этими минутами. Покаместь Швабрин для меня имеет много нравственно-чудесного; может быть, как прочту в третий раз, лучше пойму» (Пушкин, т. 16, с. 195—196).
Сохранились сочувственные положительные характеристики «Капитанской дочки», принадлежащие В. К. Кюхельбекеру, П. А. Катенину, П. А. Вяземскому, А. И. Тургеневу.
К отзывам литературных соратников Пушкина примыкает и позднейший отклик писателя В. А. Соллогуба: «Есть произведение Пушкина, мало оцененное, мало замеченное, а в котором, однако, он выразил все свое знание, все свои художественные убеждения. Это история Пугачевского бунта. В руках Пушкина, с одной стороны, были сухие документы, тема готовая. С другой стороны, его воображению не могли не улыбаться картины удалой разбойничьей жизни, русского прежнего быта, волжского раздолья, степной природы. Тут поэту дидактическому и лирическому был неисчерпаемый источник для описаний, для порывов. Но Пушкин превозмог самого себя. Он не дозволил себе отступить от связи исторических событий, не проронил лишнего слова, — спокойно распределил в должной соразмерности все части своего рассказа, утвердил свой слог достоинством, спокойствием и лаконизмом истории и передал просто, но гармоническим языком исторический эпизод. В этом произведении нельзя не видеть, как художник мог управлять своим талантом, но нельзя же было и поэту удержать избыток своих личных ощущений, и они вылились в Капитанской дочке, они придали ей цвет, верность, прелесть, законченность, до которой Пушкин никогда еще не возвышался в цельности своих произведений.
25
Капитанская дочка была, так сказать, наградой за Пугачевский бунт. Она служит доказательством, что в делах искусства всякое усилие таланта, всякое критическое самообуздывание приносит свое плодотворное последствие и дает дальнейшим попыткам новые силы, новую твердость» (Соллогуб В. А. Опыты критических оценок. Пушкин в его сочинениях. 15 апреля 1865 года. — «Беседы в Обществе любителей российской словесности при имп. Московском университете», вып. I. М., 1867, отдел 2, с. 4).
Многие писатели пушкинского времени были в целом единодушны в признании литературных достоинств «Капитанской дочки». К их числу принадлежал и Гоголь, писавший 25 января 1837 года из Парижа Н. Я. Прокоповичу: «Кстати о литературных новостях: они, однако ж, не тощи. Где выберется у нас полугодие, в течение которого явились бы разом две такие вещи, каковы «Полководец» и «Капитанская дочь». Видана ли была где такая прелесть! Я рад, что «Капитанская дочь» произвела всеобщий эффект» (Гоголь, т. XI, с. 85). Десять лет спустя в статье «В чем же наконец существо русской поэзии и в чем ее особенность» Гоголь дал развернутую характеристику этому произведению Пушкина: «Мысль о романе, который бы поведал простую, безыскусственную повесть прямо-русской жизни, занимала его в последнее время неотступно. Он бросил стихи единственно затем, чтобы не увлечься ничем по сторонам и быть проще в описаниях, и самую прозу упростил он до того, что даже не нашли никакого достоинства в первых повестях его. Пушкин был этому рад и написал «Капитанскую дочку», решительно лучшее русское произведение в повествовательном роде. Сравнительно с «Капитанскою дочкою» все наши романы и повести кажутся приторною размазнею. Чистота и безыскусственность взошли в ней на такую высокую степень, что сама действительность кажется перед нею искусственною и карикатурною. В первый раз выступили истинно русские характеры: простой комендант крепости, капитанша, поручик; сама крепость с единственною пушкою, бестолковщина времени и простое величие простых людей — все не только самая правда, но еще как бы лучше ее. Так оно и быть должно: на то и призвание поэта, чтобы из нас же взять
26
нас и нас же возвратить нам в очищенном и лучшем виде» (Гоголь, т. VIII, с. 384—385).
Отзыв Гоголя, с явным публицистическим подтекстом, демонстративно проблематичен. Постоянно общаясь с автором «Капитанской дочки» до своего отъезда за границу летом 1836 года. Гоголь, естественно, знал о поэтических занятиях Пушкина и был в курсе его творческих планов. Однако в своей статье Гоголь словно забывает о хорошо известных ему фактах, подспудно противопоставляя большую часть пушкинского поэтического наследия его же прозе, а заодно и некоторым стихотворным произведениям, в которых критик усматривал религиозное содержание. Обращение Пушкина к прозе представлялось Гоголю принципиальным фактом особой важности, решительным поворотом к новым формам творчества. Вряд ли неуспех «Повестей Белкина» обрадовал их автора. Однако Гоголь стремится особо подчеркнуть непреклонное желание Пушкина утвердить свой прозаический стиль, вопреки всем нареканиям и осуждениям. Гоголевская характеристика «Капитанской дочки» помогает выявить его тогдашнюю точку зрения на воспитательное значение литературы в русском обществе. По мнению автора «Выбранных мест из переписки с друзьями», литература, в данном случае проза Пушкина, должна быть «естественнее» и выше действительности, потому что «на то и призвание поэта, чтобы из нас же взять нас и нас же возвратить нам в очищенном и лучшем виде». Однако, несмотря на то, что подобный подход Гоголя к одному из лучших созданий пушкинской прозы вполне определенно включает в себя консервативно-проповедническую тенденцию, нельзя не заметить, что эта характеристика дана талантливым художником, проницательным знатоком русской литературы, сумевшим оценить по достоинству истинный масштаб «Капитанской дочки».
Как же отнесся к пушкинской исторической повести Белинский? В марте 1838 года в журнале «Московский наблюдатель» Белинский поместил в разделе «Литературная хроника» первую рецензию на книжки журнала «Современник», изданные после смерти Пушкина. Подвергая переосмыслению свое отношение к творчеству Пушкина последнего периода, Белинский критикует свои прежние оценки Пушкина, высказанные им в «Телескопе»
27
и «Молве», в которых ранее выражалось сожаление о «падении» пушкинского таланта. Говоря, что творчество Пушкина последних лет не было оценено по достоинству, Белинский поясняет: «А его «Капитанская дочка»? О, таких повестей еще никто не писал у нас, и только один Гоголь умеет писать повести, еще более действительные, более конкретные, более творческие, — похвала, выше которой у нас нет похвал!» (Белинский, т. II, с. 348). Рассуждая о дальнейших судьбах русской повести, Белинский ставит «Капитанскую дочку» в один ряд с «Носом» и «Коляской» (там же, с. 356).
Позднее в статье о «Герое нашего времени» (1840) он утверждал, что у Лермонтова лирическая поэзия и повесть современной жизни соединились в одном таланте. В этом, по мнению Белинского, огромное преимущество Лермонтова перед Пушкиным, «настоящим родом» которого был «лиризм, стихотворная повесть (поэма) и драма, ибо его прозаические опыты далеко не равны стихотворным. Самая лучшая его повесть, «Капитанская дочка», при всех ее огромных достоинствах, не может идти ни в какое сравнение с его поэмами и драмами. Это не больше, как превосходное беллетрическое произведение с поэтическими и даже художественными частностями. Другие его повести, особенно «Повести Белкина», принадлежат исключительно к области беллетристики» (Белинский, т. IV, с. 198). Та же оценка «Капитанской дочки» и прочих повестей Пушкина высказана Белинским в письме к В. П. Боткину от 16—21 апреля 1840 года (Белинский, т. XI, с. 508). Критик противопоставляет Лермонтова, который «и в прозе является равным себе, как и в стихах», Пушкину, чью прозу он недооценивал и относился к ней снисходительно.
В 1841 году в статье «Разделение поэзии на роды и виды» Белинский разрабатывал теорию жанров реалистической литературы. Он рассматривает роман как «эпопею нашего времени» и определяет повесть как «тот же роман, только в меньшем объеме, который условливается сущностью и объемом самого содержания. В нашей литературе этот вид романа имеет представителем истинного художника — Гоголя. Лучшие из его повестей: «Тарас Бульба», «Старосветские помещики» и «Повесть о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном
28
Никифоровичем». Близко, по художественному достоинству, стоит повесть Пушкина «Капитанская дочка», а отрывок из его неоконченного романа «Арап Петра Великого» показывает, что если бы не преждевременная кончина поэта, то русская литература обогатилась бы художественным историческим романом» (Белинский, т. V, с. 42). В том же году в рецензии на собрание сочинений Пушкина, характеризуя десятый том, Белинский сравнивает «Дубровского» и «Капитанскую дочку»: «...повесть «Дубровский» совершенно новая и доселе неизвестная публике. Это одно из величайших созданий гения Пушкина. Верностью красок и художественною отделкою она не уступает «Капитанской дочке», а богатством содержания, разнообразием и быстротою действия далеко превосходит ее» (там же, с. 272). В одиннадцатой статье «Сочинений Александра Пушкина» (1846) Белинский вновь сопоставляет обе пушкинские повести и дает оценку их персонажам: «Капитанская дочка» — нечто вроде «Онегина» в прозе. Поэт изображает в ней нравы русского общества в царствование Екатерины. Многие картины, по верности, истине содержания и мастерству изложения — чудо совершенства. Таковы портреты отца и матери героя, его гувернера-француза и в особенности его дядьки из псарей, Савельича, этого русского Калеба, Зурина, Миронова и его жены, их кума Ивана Игнатьевича, наконец, самого Пугачева, с его «господами енаралами»; таковы многие сцены, которых, за их множеством, не находим нужным пересчитывать. Ничтожный, бесцветный характер героя повести и его возлюбленной Марьи Ивановны и мелодраматический характер Швабрина хотя принадлежат к резким недостаткам повести, однако ж не мешают ей быть одним из замечательных произведений русской литературы.
«Дубровский» — pendant к «Капитанской дочке». В обеих преобладает пафос помещичьего принципа, и молодой Дубровский представлен Ахиллом между людьми этого рода, — роль, которая решительно не удалась Гриневу, герою «Капитанской дочки» (Белинский, т. VII, с. 577).
Здесь Белинским дана в целом положительная оценка «Капитанской дочки». Однако, несмотря на все похвалы, заметна какая-то неприязнь критика, его внутреннее
29
отталкивание от социальной тенденции повести, от того, что он называет «пафосом помещичьего принципа». Можно утверждать, что разница социальных позиций передового дворянина Пушкина и разночинца Белинского вызывает сложное отношение критика к исторической повести Пушкина: он ценит ее бытописательную сторону, ее историческую правдоподобность, воссоздание атмосферы екатерининского царствования, но объявляет ничтожным и бесцветным характер главного героя повести. Белинский, вероятно, чувствовал неразрывную внутреннюю связь между апологией Гринева и возвеличением старинного дворянства в «Родословной моего героя», против которой он счел своим долгом решительно выступить в обзоре «Русская литература в 1840 году» и вторично в 1846 году в одиннадцатой статье о Пушкине. Родовое предание Пушкина — Гринева оскорбляло демократическую натуру Белинского.
В статье «Русская литература в 1843 году» Белинский, критически высказываясь о повестях Н. А. Полевого, «бедных чувствами, но богатых чувствительностью, лишенных идей, но достаточно нашпигованных высшими взглядами и т. п.», тут же оговаривается, что «гг. Погодин и Полевой слишком много писали повестей только с 1829 года. Этот год был довольно заметным поворотом от стихов к прозе, и нельзя не согласиться, что, считая от этого времени до 1836 года, литература наша была более оживлена и более богата книгами, чем прежде и после того. В этот промежуток времени появились «Вечера на хуторе близ Диканьки», «Арабески», «Миргород» и «Ревизор» Гоголя, и сам Пушкин начал обращаться к прозе, напечатав лучшие свои повести — «Пиковую даму» и «Капитанскую дочку». Этого уже слишком довольно, чтоб не только считать это время богатым и обильным литературными произведениями, но и видеть в нем новую прекрасную эпоху русской литературы» (Белинский, т. VIII, с. 52). Белинский далее говорит: «Сам Пушкин в своих повестях далеко уступаег Гоголю в слоге, имея свой слог и будучи, сверх того, превосходнейшим стилистом, т. е. владея в совершенстве языком. Это происходит оттого, что Пушкин в своих повестях далеко не то, что в стихотворных произведениях или в «Истории Пугачевского бунта», написанной по-тацитовски. Лучшая повесть Пушкина — «Капитанская
30
дочка» — далеко не сравнится ни с одною из лучших повестей Гоголя, даже в его «Вечерах на хуторе». В «Капитанской дочке» мало творчества и нет художественно очерченных характеров, вместо которых есть мастерские очерки и силуэты. А между тем повести Пушкина стоят еще гораздо выше всех повестей предшествовавших Гоголю писателей, нежели сколько повести Гоголя стоят выше повестей Пушкина» (там же, с. 79).
Слог Гоголя — главы «натуральной школы», по определению Белинского, — отличался такой живописностью и богатством красок, что изображаемые писателем лица приобретали «художественную очерченность характеров»; в слиянии с обыденной действительностью, в точном ее воспроизведении Белинский видел главное достоинство слога писателей «натуральной школы». Такова идейно-эстетическая мерка критика. Сухой, лапидарный язык пушкинской прозы не соответствовал стилистической манере писателей «натуральной школы», которых Белинский считал наиболее значительной художественной силой в русской литературе того времени. Однако в целом творческое наследие Пушкина представлялось критику ценным и для развития «натурального направления» в русской литературе. Еще в «статье одиннадцатой и последней» о сочинениях Пушкина Белинский назвал имя автора «Капитанской дочки» рядом с Гоголем в качестве родоначальника «натуральной школы», «пошедшей, как известно, не от Карамзина и Дмитриева, а от Пушкина и Гоголя».
В истории русской критики революционно-демократические традиции Белинского были продолжены Чернышевским. В 1855 году Чернышевский опубликовал четыре статьи о Пушкине — разбор издания сочинений Пушкина под редакцией П. В. Анненкова. Взгляд Чернышевского на творчество Пушкина близок к взгляду Белинского в последний период его деятельности. Анализируя пушкинскую прозу, критик отмечает ее стилистическое превосходство по сравнению с современными произведениями, непомерно растянутыми в описаниях: «Сжатость — первое условие эстетической цены произведения, выставляющая на вид все другие достоинства <...> господствующая ныне эстетическая болезнь — водяная, делает столько вреда, что кажется, отрадно было
31
бы даже увидеть признаки сухотки, как приятен морозный день, сковывающий почву среди октябрьского ненастья, когда повсюду видишь бездонно жидкие трясины.
Особенно нам, русским, должна быть близка и драгоценна сжатость. Не знаем, свойство ли это русского ума, как готовы думать многие, или, скорее, просто следствие местных обстоятельств, но все прозаические, даже повествовательные, произведения наших гениальных писателей (не говорим о драмах и комедиях, где самая форма определяет объем) отличаются сжатостью своего внешнего объема. «Герой нашего времени» занимает немного более половины очень маленькой книжки; Гоголь, кроме «Мертвых душ», писал только маленькие по числу страниц повести; да и самые «Мертвые души», колоссальнейшее из первостепенных произведений русской литературы, если б даже и было докончено в размерах, предположенных автором (три тома), едва ли равнялось бы половине какого-нибудь диккенсова, теккереева или жорж-зандова романа. Если обратимся за примерами к Пушкину, он покажет нам то же самое: «Дубровский» и «Капитанская дочка» (которую Пушкин называл, как мы видели, широким именем «романа в двух частях») — повести такого размера, что, будучи помещены в каком-нибудь из наших журналов, разве только обе вместе оказались бы достаточны для наполнения отдела словесности в одном нумере, да и будучи напечатаны обе вместе, вызвали бы у рецензентов других журналов замечание: «Давно мы не встречали в журнале NN отдела словесности столь тощим по объему, как ныне». Зато и заметно различие между этими маленькими рассказами и теми пухлыми произведениями, которые так привольно распространяют свои необозримые члены по сотням огромных журнальных страниц. Прочитайте три, четыре страницы «Героя нашего времени», «Капитанской дочки», «Дубровского» — сколько написано на этих страничках! — И место действия, и действующие лица, и несколько начальных сцен, и даже завязка — все поместилось в этой тесной рамке. Такой сухости не встретите в художественно развитых созданиях писателей и писательниц, прекрасный слог которых все так хвалят» (Чернышевский, т. II, с. 466—467).
32
Пушкинская проза вставлена Чернышевским в общую картину развития русской литературы. В другой статье Чернышевский утверждал, что «Дубровский» и особенно «Капитанская дочка» должны назваться лучшими из прозаических повестей Пушкина» (Чернышевский, т. III, с. 335).
Значительный вклад в изучение пушкинской прозы внес первый биограф писателя П. В. Анненков. «Новым этапом в восприятии повествовательной прозы Пушкина, точнее, первым шагом в ее историко-литературном изучении, — пишет Н. В. Измайлов, — явились наблюдения над ней, замечания и публикации в «Материалах для биографии Пушкина» П. В. Анненкова (1855). Биограф извлек из черновых рукописей Пушкина ряд набросков и незавершенных повестей в прозе и ввел многие из них, в обход цензуры, в свою книгу. <...> Вместе с тем Анненков в ряде мест своего труда сформулировал свой взгляд на повествовательную прозу Пушкина, явно шедший вразрез со взглядами Белинского и его прямых продолжателей — Чернышевского и Добролюбова. Не противопоставляя Пушкина Гоголю (как это делал, например А. В. Дружинин), не считая Пушкина исключительно поэтом, в творчестве которого проза имеет лишь второстепенное значение (как считал и Белинский, и Чернышевский), Анненков указывал на важное значение пушкинской повествовательной прозы, на тяготение Пушкина в последние годы его жизни к большим повествовательным формам...» (Пушкин. Итоги и проблемы изучения, с. 463—464). Этот углубленный взгляд на пушкинскую прозу отразился и в непосредственном отзыве П. В. Анненкова о «Капитанской дочке»: «Рядом с своим историческим трудом Пушкин начал, по неизменному требованию артистической природы, роман «Капитанская дочка», который представлял другую сторону предмета — сторону нравов и обычаев эпохи. Сжатое и только по наружности сухое изложение, принятое им в истории, нашло как будто дополнение в образцовом его романе, имеющем теплоту и прелесть исторических записок» (Анненков П. В. Материалы для биографии А. С. Пушкина. СПб., 1855, с. 361).
Углубленное осмысление пушкинской прозы было предпринято в критических статьях Аполлона Григорьева.
33
Заслугу Пушкина А. Григорьев видит в создании образа Ивана Петровича Белкина — «смирного типа», который критик противопоставляет так называемому «хищному типу». Искусство, по А. Григорьеву, является идеальным выражением жизни, а «художник увековечивает только жизненно-законные типы». С точки зрения «органической критики», художник выражает нравственные понятия окружающей жизни, то есть своего народа и своего века; Пушкин же, будучи правдивой и зрячей натурой, постепенно освобождался от чуждых, наносных влияний и уверенно обращался к народной почве и традиции. Пушкин, в глазах Григорьева, воплощал в себе русский национальный характер, «народную личность», отстоявшую свою самобытную «душевную физиономию» в столкновениях с европейскими «народными организмами», иностранными культурными традициями и типами. «Это — наш самобытный тип, уже мерявшийся с другими европейскими типами, проходивший сознанием те фазисы развития, которые они проходили, но боровшийся с ними сознанием, но вынесший из этого процесса свою физиологическую, типовую самостоятельность», — утверждал критик в статье «Взгляд на русскую литературу со смерти Пушкина» (Аполлон Григорьев. Литературная критика. М., «Худож. лит.», 1967, с. 167). Пушкин воплотил в своем творчестве положительные начала, жизненные симпатии русских людей, людей «почвы».
«Тип Ивана Петровича Белкина был почти любимым типом поэта в последнюю эпоху его деятельности, — заявляет А. Григорьев. — Какое же душевное состояние выразил наш поэт в этом типе и каково его собственное душевное отношение к этому типу, влезая в кожу, принимая взгляд которого, он рассказывает нам столь многие добродушные истории, между прочим, «Летопись села Горохина» и семейную хронику Гриневых, эту родоначальницу всех теперешних «семейных хроник»?» (там же, с. 177—178). Пушкин, как считал А. Григорьев, негодовал на «прозаизм и мелочность окружающей его обстановки», отталкиваясь в то же время от байроновского романтизма.
Автор романа «Евгений Онегин» сознательно «умалил» себя до образа Ивана Петровича Белкина. «Белкин пушкинский есть простой здравый толк и здравое чувство,
34
кроткое и смиренное, — вопиющее законно против злоупотребления нами нашей широкой способности понимать и чувствовать: стало быть, начало только отрицательное, — правое только как отрицательное, ибо, предоставьте его самому себе — оно перейдет в застой, мертвящую лень, хамство Фамусова и добродушное взяточничество Юсова» (там же, с. 182). Таким образом, А. Григорьев вовсе не идеализировал пушкинского Белкина, видя в этом типе воплощение консервативного мироощущения. Смирение перед жизнью, перед действительностью, по мнению А. Григорьева, было характерной чертой русского «типа» того времени. «Все наши жилы бились в натуре Пушкина, и в настоящую минуту литература наша развивает только его задачи — в особенности же тип и взгляд Белкина. Белкин, который писал в «Капитанской дочке» хронику семейства Гриневых, написал и «хронику семейства Багровых»; Белкин — и у Тургенева, и у Писемского; Белкин отчасти и у Толстого, — ибо Белкин пушкинский был первым выражением критической стороны нашей души, очнувшейся от сна, в котором грезились ей различные миры» (там же, с. 184).
В 1861 году в статье «Развитие идеи народности в нашей литературе со смерти Пушкина» критик вновь обратил внимание на особенности творческого пути Пушкина, начавшего с поклонения Байрону, то есть с протеста против действительности, и кончившего «Повестями Белкина» и «Капитанской дочкой», «стало быть смирением перед действительностью, его окружавшей». В разделе «Западничество в русской литературе. Причины происхождения его и силы. 1836—1851» А. Григорьев рассматривает «Повести Белкина», «Летопись села Горохина» и «Капитанскую дочку», «в которой в особенности поэт достигает удивительнейшего отождествления с воззрениями отцов, дедов и даже прадедов...» Впрочем, критик отмечает, что «отождествление с взглядом отцов и дедов в «Капитанской дочке» выступает в поэте вовсе не на счет существования прежних идеалов, даже не во вред им, ибо в то же самое время создает он «Каменного гостя»...
В том-то и полнота и великое народное значение Пушкина, что чисто действительное, несколько даже низменное, воззрение Белкина идет у него об руку
35
с глубоким пониманием и воспроизведением прежних идеалов, тревоживших его душу в молодости, не сопровождается отречением от них...
Пушкин не западник, но и не славянофил; Пушкин — русский человек, каким сделало русского человека соприкосновение с сферами европейского развития...» (Сочинения Аполлона Григорьева. Т. I. Изд. Н. Н. Страхова. СПб., 1876, с. 514).
В общем контексте рассуждений А. Григорьева семейная хроника Гриневых (якобы написанная Иваном Петровичем Белкиным) — эталон современной русской литературы. Не вдаваясь в конкретный анализ «Капитанской дочки», критик использует образ Белкина — Гринева для обоснования своей «почвеннической» теории. Перед нами не критический разбор «Капитанской дочки», а откровенно публицистическая трактовка этого произведения, взятого в широком плане творчества Пушкина последних лет его жизни. А. Григорьев словно не видит социальной раздробленности русского общества. «Характерно, что Григорьев даже в пределах цензурных возможностей не выделил в пушкинском отношении к народу свойственного ему острого, подчеркнутого интереса к крестьянским восстаниям, к теме народного бунта, что обусловлено сбивчивостью и противоречивостью исторических и философских воззрений критика, трактовкой «народности» как надклассовой, национальной категории», — отмечает В. Б. Сандомирская (Пушкин. Итоги и проблемы изучения, с. 70—71).
Воззрения А. Григорьева на творчество Пушкина развивал Н. Н. Страхов. В марте 1869 года во второй статье о «Войне и мире» Льва Толстого Н. Страхов рассматривает «историческую связь «Войны и мира» с русской литературой вообще». «Есть в русской литературе классическое произведение, — утверждает он, — с которым «Война и мир» имеет больше сходства, чем с каким бы то ни было другим произведением. Это — «Капитанская дочка» Пушкина. Сходство есть и во внешней манере, в самом тоне и предмете рассказа; но главное сходство — во внутреннем духе обоих произведений. «Капитанская дочка» тоже не исторический роман, то есть вовсе не имеет в виду в форме романа рисовать жизнь и нравы, уже ставшие для нас чуждыми, и лица, игравшие важную роль в истории того времени. Исторические
36
лица, Пугачев, Екатерина, являются у Пушкина мельком, в немногих сценах, совершенно так, как в «Войне и мире» являются Кутузов, Наполеон и пр. Главное же внимание сосредоточено на событиях частной жизни Гриневых и Мироновых, и исторические события описаны лишь в той мере, в какой они прикасались к жизни этих простых людей. «Капитанская дочка», собственно говоря, есть хроника семейства Гриневых; это — тот рассказ, о котором Пушкин мечтал еще в третьей главе «Онегина», — рассказ, изображающий
Преданья русского семейства.
Впоследствии у нас явилось не мало подобных рассказов, между которыми высшее место занимает Семейная хроника С. Т. Аксакова. Критики заметили сходство этой хроники с произведением Пушкина. Хомяков говорит: «Простота форм Пушкина в повестях и особенно Гоголя, с которыми С. Т. был так дружен, подействовала на него» (Страхов Н. Критические статьи об И. С. Тургеневе и Л. Н. Толстом (1862—1885). Изд. 4-е. Т. I. Киев, 1901, с. 221—222).
«Войну и мир» Н. Страхов считает хроникой двух семейств: Ростовых и Болконских. Пушкинская же «Капитанская дочка», по его мнению, «есть рассказ о том, как Петр Гринев женился на дочери капитана Миронова». С появлением «Капитанской дочки» Н. Страхов связывает возникновение «того важного направления в нашем художестве, которое началось с Пушкина, жило до настоящего времени (около сорока лет) и, наконец, породило такое огромное и высокое произведение, как «Война и мир» (там же, с. 225). В поисках «почвеннического» идеала, самобытного русского типа Н. Страхов полемизирует с В. Г. Белинским и П. В. Анненковым — представителями весьма различных общественных мировосприятий и критических взглядов, каждый из которых по-своему оценивал прозаическое наследие Пушкина, и в частности «Капитанскую дочку». «И Белинский и Анненков — западники; поэтому они и могли хорошо чувствовать только общечеловеческие красоты Пушкина. Те же черты, в которых он являлся самобытным русским поэтом, — в которых его русская душа обнаруживала некоторого рода реакцию против западной поэзии, должны были остаться для наших двух критиков
37
малодоступными, или вовсе непонятными» (там же, с. 227—228).
С течением времени все сильнее проявлялась тенденция определять значение «Капитанской дочки» в сравнении с последующими историческими повествованиями. Эта линия, намеченная в статьях Н. Страхова, может быть прослежена в высказываниях консервативного мыслителя К. Н. Леонтьева. Последний в критическом этюде «Анализ, стиль и веяние. О романах Л. Н. Толстого» (1885), размышляя о развитии русской исторической прозы, сопоставляет «Капитанскую дочку» и роман Е. А. Салиаса «Пугачевцы» (1874). Сравнивая отношение двух романистов к историческому материалу изображаемой эпохи, критик отдает бесспорное предпочтение «чистому, «акварельному» приему, на котором остановился трезвый гений Пушкина». По мнению К. Леонтьева, натуралистической, мелочной наблюдательности графа Салиаса противостоит простота и краткость Пушкина, ведущего от лица Гринева «стародворянский рассказ о «Капитанской дочке». «Читая Пушкина, — утверждает критик, — искренно веришь, что это писал Гринев, который сам все это видел; читая гр. Салиаса, так и хочется закрыть книгу и сказать себе: «Знаю я все это!» «Ваше скоро-дие!» — «Тпрру» (на лошадь)... и т. д. Давно, давно знакомые, несколько корявые мелочи Тургенева (в первых вещах особенно) и стольких, стольких других, не исключая, к сожалению, даже и самого Толстого!! <...>
От рассказа Гринева веет XVIII веком; от «Пугачевцев» гр. Салиаса пахнет 60-ми и 70-ми годами нашего времени; уже не веет, а стучит и долбит несколько переродившейся, донельзя разросшейся натуральной школой» (Леонтьев К. Собр. соч., т. VIII. М.—СПб., 1913, с. 245—246).
Далее К. Леонтьев делится с читателем своей «ретроспективной мечтой» о том, каким был бы роман о 1812 годе, который Пушкин, если бы он остался в живых, мог написать в 1840-х годах. С точки зрения К. Леонтьева, подобный роман неизбежно явился бы антиподом «Войны и мира» в плане философско-историческом, религиозно-философском, национальном и художественном. «Роман Пушкина был бы, вероятно, не так оригинален, не так субъективен, не так обременен и даже не
38
так содержателен, пожалуй, как «Война и мир»; но зато ненужных мух на лицах и шишек притыкания в языке не было бы вовсе...» (там же, с. 328). Роман Пушкина, по мнению К. Леонтьева, внушал бы больше исторического доверия, чем «Война и мир».
Конечно, события Отечественной войны 1812 года получили бы под пером Пушкина иное освещение — это истина, не требующая особых доказательств. Так зачем же понадобилось К. Н. Леонтьеву полемически противопоставлять историческую повесть Пушкина роману Л. Н. Толстого? По мнению К. Н. Леонтьева, «благообразие» в русской литературе кончилось с Пушкиным; далее наступило господство «натуральной школы», наложившей свой демократический отпечаток на все дальнейшее развитие словесности в России. Идеолог консервативного толка, К. Н. Леонтьев создает ретроспективную литературную утопию, противопоставляя якобы канонически верующего Пушкина слишком свободно верующему Толстому, произвольно трактующему вопросы религиозной ортодоксии, а также проблемы государственной, политической, этической и культурной жизни России.
Блестящая характеристика «Капитанской дочки» принадлежит историку В. О. Ключевскому: «Пушкин был историком там, где не думал быть им и где часто не удается стать им настоящему историку. «Капитанская дочка» была написана между делом, среди работ над пугачевщиной, но в ней больше истории, чем в «Истории пугачевского бунта», которая кажется длинным объяснительным примечанием к роману. <...>
Среди образов XVIII в. не мог Пушкин не отметить и недоросля и отметил его беспристрастнее и правдивее Фонвизина. У последнего Митрофан сбивается на карикатуру, в комический анекдот. В исторической действительности недоросль — не карикатура и не анекдот, а самое простое и вседневное явление, к тому же не лишенное довольно почтенных качеств. Это самый обыкновенный, нормальный русский дворянин средней руки. Высшее дворянство находило себе приют в гвардии, у которой была своя политическая история в XVIII в., впрочем, более шумная, чем плодотворная. Скромнее была судьба наших Митрофанов. Они всегда учились понемногу, сквозь слезы при Петре I, со скукой при Екатерине II,
39
не делали правительство, но решительно сделали нашу военную историю XVIII в. Это — пехотные армейские офицеры, и в этом чине они протоптали славный путь от Кунерсдорфа до Рымника и до Нови. Они с русскими солдатами вынесли на своих плечах дорогие лавры Минихов, Румянцевых и Суворовых. Пушкин отметил два вида недоросля или, точнее, два момента его истории: один является в Петре Андреевиче Гриневе, невольном приятеле Пугачева, другой — в наивном беллетристе и летописце села Горюхина Иване Петровиче Белкине, уже человеке XIX в., «времен новейших Митрофанов». К обоим Пушкин отнесся с сочувствием. Недаром и капитанская дочь М. И. Миронова предпочла добродушного армейца Гринева остроумному и знакомому с французской литературой гвардейцу Швабрину. Историку XVIII в. остается одобрить и сочувствие Пушкина и вкус Марьи Ивановны» (Ключевский В. О. Речь, произнесенная в торжественном собрании Московского университета 6 июня 1880 г., в день открытия памятника Пушкину. — В кн.: Ключевский В. О. Сочинения, т. VII. М., Изд-во соц.-эконом. литературы, 1959, с. 147—152).
Конечно, можно возразить историку и сказать, что не Митрофаны, а Милоны и Стародумы «протоптали славный путь от Кунерсдорфа до Рымника и до Нови». Но много ли было Милонов и Стародумов среди русских дворян XVIII века? Ведь они, как мы знаем, были не правилом, а исключением; типичной же фигурой того столетия являлся Митрофан. Именно поэтому Милоны и Стародумы остались достоянием XVIII века, а тип Митрофана по праву вошел в художественное сознание писателей и читателей следующих столетий. Социально-типологическая характеристика недоросля Гринева, сделанная В. О. Ключевским, лишний раз указывает на первоклассную художественную интуицию Пушкина, которая позволила ему правильно воспроизвести и раскрыть потенциальные возможности этого исторического образа. Если Фонвизин талантливо воплотил начальный этап жизненного пути недоросля и поэтому вынужден был ограничиться карикатурным, сатирическим изображением, то Пушкин, следуя за Фонвизиным в начале своего повествования, показывает затем дальнейшую эволюцию героя.
40
8 июня 1880 года на заседании Общества любителей российской словесности в честь открытия памятника Пушкину Достоевский произнес свою знаменитую речь. Вслед за Гоголем он повторил: «Пушкин есть явление чрезвычайное и, может быть, единственное явление русского духа... Прибавлю от себя: и пророческое». Согласно концепции Достоевского, Пушкин появляется в русском обществе в самом начале русского правильного самосознания. Анализируя образы пушкинских героев (Алеко, Онегина, Татьяну, летописца), Достоевский постоянно соотносит их с «родной почвой». Он отметил, что творчество Пушкина было великим вкладом в русскую культуру, что оно было подлинно народным. Из печатной редакции Достоевского исключены строки, посвященные «Капитанской дочке», в тексте которой «казаки тащут молоденького офицера на виселицу, надевают уже петлю и говорят: не бось, не бось — и ведь действительно, может быть, ободряют бедного искренно, его молодость жалеют. И комично, и прелестно. Да хоть бы и сам Пугачев с своим зверством, а вместе с беззаветным русским добродушием. С тем же молодым офицером уж наедине смотрит на него с плутоватой улыбкой, подмигивая глазами: «Думал ли ты, что человек, который вывел тебя к умету, был сам великий государь?» И потом, помолчав: «Ты крепко передо мной виноват». Да и весь этот рассказ «Капитанская дочка» — чудо искусства. Не подпишись под ним Пушкин, и действительно можно подумать, что это в самом деле написал какой-то старинный человек, бывший очевидцем и героем описанных событий, до того рассказ наивен и безыскусствен, так, что в этом чуде искусства как бы исчезло искусство, утратилось, дошло до естества» (Достоевский. Статьи и материалы. Под ред. А. С. Долинина, т. 2. Л., 1925, с. 526—527).
По мнению Достоевского, «Капитанская дочка» — это апофеоз простых русских людей, супругов Мироновых и Ивана Игнатьевича, сумевших героически встретить трудные испытания. Иван Игнатьевич, «этот кривой, ничтожный, по-видимому, человек умирает великим героем, человеком бравым и присяжным. И ни одной-то минуты не мелькнет у нас мысль, что это частный лишь случай, а не русский простой человек в огромном большинстве
41
своего первоначального типа...» (там же, с. 528). Особенно трогательное впечатление производит на Достоевского образ комендантши, умершей вместе с мужем геройской смертью. Писатель отмечает, что в начале повествования комендантша Миронова, подобно госпоже Простаковой, тоже «тип комический». Но в свои последние минуты жизни, после гибели мужа, старая комендантша проявляет подлинное величие и благородство души. «Читая Пушкина, читаем правду о русских людях, полную правду, и вот этой-то полной правды о себе самих мы почти уже и не слышим теперь или столь редко слышим, что и Пушкину, пожалуй бы, не поверили, если б не вывел и не поставил он перед нами этих русских людей столь осязаемо и бесспорно, что усомниться в них или оспорить их совсем невозможно» (там же, с. 529).
Мы не знаем, какими соображениями руководствовался Достоевский, исключая высказывания о «Капитанской дочке» из печатного текста своей речи. Можно лишь предполагать, что эти строки, в которых явственно чувствуется влияние «почвеннической» идеологии А. Григорьева — Страхова, нарушали стремление Достоевского к внутреннему идейному равновесию, к выявлению своей индивидуальной позиции, которая не укладывалась в рамки ни западнической, ни славянофильской доктрины.
Тема пугачевского восстания, образ его вождя долго волновали творческое воображение В. Г. Короленко. Много лет писатель собирал материалы для исторической повести «Набеглый царь», работа над которой не была завершена. «Были написаны только пролог, вчерне первая глава и, по выражению писателя, отдельные «мотивы». Найденный материал Короленко использовал в очерках «У казаков» и в «Пугачевской легенде на Урале», которая должна была стать четвертой главой в очерках «У казаков». Эти работы вошли в Полное посмертное собрание сочинений Короленко 1922—1929 годов, а также в последующие издания его сочинений. Материалы под заголовком «Работа над исторической повестью «Набеглый царь» опубликованы в «Записных книжках (1880—1900)» Короленко в 1935 году» (Гибет Е. Пугачевская легенда на Урале. — «Прометей», т. 9. М., 1972, с. 299). В статье «Пугачевская легенда на
42
Урале» (1900) Короленко оценивает «Капитанскую дочку» в свете борьбы двух представлений о Пугачеве: официальной версии, представлявшей вождя крестьянского восстания «невероятным чудовищем», и народной легенды. «Устное предание о событиях, связанных с именем Пугачева, разделилось: часть ушла в глубь народной памяти, подальше от начальства и господ, облекаясь постепенно мглою суеверия и невежества, другая, признанная и, так сказать, официальная, складывалась в мрачную, аляповатую и тоже однообразную легенду. Настоящий же облик загадочного человека, первоначальные пружины движения и многие чисто фактические его подробности исчезли, быть может, навсегда, в тумане прошлого. <...> Как истинно гениальный художник, Пушкин сумел отрешиться от шаблона своего времени настолько, что в его романе Пугачев, хотя и проходящий на втором плане, является совершенно живым человеком. Посылая свою «Историю Пугачевского бунта» Денису Давыдову, поэт писал, между прочим:
Вот мой Пугач. При первом взгляде
Он виден: плут, казак прямой.
В передовом твоем отряде
Урядник был бы он лихой.
Между этим образом и не только сумароковским извергом, возлюбившим сатану, но даже и Пугачевым позднейших изображений (например, в «Черном годе» Данилевского) — расстояние огромное. Пушкинский плутоватый и ловкий казак, немного разбойник в песенном стиле (вспомним его разговор с Гриневым об орле и вороне), не лишенный движений благодарности и даже великодушия, — настоящее живое лицо, полное жизни и художественной правды. Однако возникает большое затруднение всякий раз, когда приходится этого «лихого урядника» выдвинуть на первый план огромного исторического движения. Уже Погодин в свое время обращался к Пушкину с целым рядом вопросов, не разрешенных, по его мнению, «Историей Пугачевского бунта». Многие из этих вопросов, несмотря на очень ценные последующие труды историков, ждут еще своего разрешения и в наши дни. И главный из них — это загадочная личность, стоявшая в центре движения и давшая ему свое имя. Историкам мешает груда фальсифицированного сознательно и бессознательно следственного материала.
43
Художественная же литература наша после Пушкина сделала даже шаг назад в понимании этой крупной и во всяком случае интересной исторической личности. И можно сказать без преувеличения, что в нашей писанной и печатной истории, в самом центре не очень удаленного от нас и в высшей степени интересного периода стоит какой-то сфинкс, человек — без лица» (Короленко В. Г. Собр. соч., т. 8. М., Гослитиздат, 1955, с. 431—432).
Короленко собирался вернуться «назад к Пушкину», поставить живой образ Пугачева в центре исторического повествования, начав биографию героя со времени его участия в войне с Пруссией. В сюжетном плане исторической повести «Набеглый царь» Н. Г. Евстратов усматривает параллель с «Капитанской дочкой». Скаловский, молодой петербургский гвардеец, замеченный императрицей Екатериной, повинуясь приказанию своего отца, офицера в отставке, настроенного оппозиционно по отношению к придворным кругам, переходит в армию и покидает Петербург («Под знаменем Пугачева». К 200-летию крестьянской войны под предводительством Е. И. Пугачева. Челябинск. Южно-Уральское кн. изд-во, 1973, с. 82). В дальнейшем изложении Скаловский должен был примкнуть к пугачевскому восстанию. В представлении Короленко это герой — «мечтатель», восприимчивый к чужим страданиям. Писатель задумал создать на широком фоне восстания образ дворянина-офицера, примкнувшего к пугачевцам из серьезных идейных побуждений. Замысел повести был продиктован стремлением Короленко провести некоторую параллель между нравственными и общественными задачами в прошлом и в настоящем, призвать «внимание общества ко всем вопросам народной жизни, со всеми ее болящими противоречиями и во всей ее связи с интеллигентною совестью и мыслью» (Короленко В. Г. Указ. соч., с. 13).
В последующие годы — в конце XIX и в начале XX века — заметное место в истории литературной критики принадлежит символистам. «Направление, характерное для суждений символистов о Пушкине в первый период, определилось <...> с выходом статьи Д. С. Мережковского «Пушкин» (1896). Прежде всего Мережковский выдвинул здесь самый метод субъективной интерпретации, ставший основой пушкинских изучений символистов вплоть до конца 1900-х годов. В зависимости от этого
44
метода, суть которого критик определил как поиски «своего» в «чужом», находится и содержание его статьи», — утверждает Н. Н. Петрунина (Пушкин. Итоги и проблемы изучения, с. 96). В восприятии Д. С. Мережковского Пушкин — «представитель высшего цвета русской культуры», «рыцарь вечного духовного аристократизма». История русской литературы после смерти Пушкина, по мнению критика, «есть история робкой и малодушной борьбы за русскую культуру с нахлынувшею волною демократического варварства» (Мережковский Д. Вечные спутники. Пушкин. Изд. 3-е. СПб., 1906, с. 7). «Русское варварство», с которым при жизни сталкивался Пушкин, стремившийся к «высшей свободе», как и «демократическое варварство», препятствующее распространению пушкинской культурной традиции в русском обществе, в русской литературе, в толковании Д. С. Мережковского, — понятия чрезвычайно емкие. В них критик включает и русское самодержавие, и бездуховность мещанского существования, и «торговое направление» в русской литературе, и многие другие отрицательные стороны русской жизни. «Русская литература, которая и в действительности вытекает из Пушкина и сознательно считает его своим родоначальником, изменила главному его завету: «да здравствует солнце, да скроется тьма!» Как это странно! Начатая самым светлым, самым жизнерадостным из новых гениев русская поэзия сделалась поэзией мрака, самоистязания, жалости, страха смерти» (там же, с. 18). Современной литературе, проповедующей смирение, жалость, непротивление злу, втайне мятежной, «полной постоянно возвращающимся бунтом против культуры», Д. С. Мережковский подчеркнуто противопоставляет Пушкина.
Из пушкинских героев особое предпочтение критик отдает Петру Великому; к героям-неудачникам он относит цареубийцу Годунова и убийцу гения Сальери — «старших братьев Раскольникова». Какое же место отводит Д. С. Мережковский народным бунтарям в созданной им своеобразной «иерархии» пушкинских персонажей? «Вот и призраки неродившихся героев, бескрылые попытки малых создать великое — Стенька Разин, Пугачев, Гришка Отрепьев» (там же, с. 64). Неприятие демократических перемен, боязнь «русского бунта» подспудно присутствуют в негативном отношении критика
45
к одному из центральных героев «Капитанской дочки».
В 1908 году Ю. Айхенвальд в своей книге о Пушкине утверждал, что духовный аристократизм соединяется у писателя с «нравственным гостеприимством»; подходя к творчеству Пушкина преимущественно с религиозноэтической интерпретацией, критик полагал, что пушкинская поэзия представляет собой «великие заповеди бескорыстия», оправдывающие мир, его творца и человечество. «Среди людей его особенно привлекают ясные, добрые, бесхитростные души, незаметные герои и героини, капитан Миронов и его дочь. Они служат для него оправданием его веры в благой смысл жизни, к которой он вообще прилагает мерило не внешней красоты, а добра, или, лучше сказать, прекрасное и доброе имеют для него один общий корень. Благоговея богомольно перед святыней красоты, он видит в ней и добро...» (Айхенвальд Ю. Пушкин. М., 1908, с. 9).
С точки зрения Ю. Айхенвальда, «цельность мирового добра» для Пушкина восстанавливается человеческой совестью. Поэтому «Маша Троекурова отучила от мести Дубровского, Пугачев имеет в себе черты великодушия и благородства» (там же, с. 11).
Ю. Айхенвальд указывает на высокую простоту пушкинского творчества. «Сама действительность, если бы захотела рассказать о себе, заговорила бы умной прозой Пушкина. <...> Вот в «Капитанской дочке» так быстро, слишком быстро для нашей медлительной привычки, но в соответствии с природой, разыгрываются необычные дела, и по знаку Пугачева, сидящего на крыльце, одного за другим вешают живых людей. И Пушкин рассказывает об этом без нервности, без всякого расчета на человеческие нервы, рассказывает в том же тоне и таким же складом, как и о других перипетиях своей истории. И действительность сказала бы ему, что так и надо, что он прав. В самом деле, может быть, мы напрасно волнуемся, и все эти казни, убийства, кровавый бунт или сцена, когда Миронов на валу благословляет свою дочь, не представляют собою ничего особенного, являются событиями среди событий, — не больше, не меньше других». Все это патетично только для нас, а не само по себе. Не будем же волноваться. Будем как природа, которая не знает нашего мнимого пафоса» (там же, с. 21—22). Отказывая
46
Пушкину в «патетическом» мировосприятии, Ю. Айхенвальд, возможно, сам того не замечая, постоянно патетически умиляется простоте поэта, непритязательно воспроизводящего мир, созданный творцом.
Во втором издании своей книги Ю. Айхенвальд уделяет более подробное внимание анализу «Капитанской дочки»; по его мнению, «героизм вырастает здесь из будней, из того скромного и неэффектного материала, который Пушкин умел претворять в сокровища духовной красоты. Капитан Миронов, родственный не только чином, но и духом штабс-капитану Максиму Максимычу и капитану Тушину, в законченности и цельности своего миросозерцании лучше всех воплощает это скромное величие, этот высший героизм простоты. Не говоря уже о его собственном трагическом конце, на какую высоту возносит он себя, когда при нападении Пугачева на Белогорскую крепость говорит оробевшему гарнизону эти незатейливые, эти великие слова: «Что же вы, детушки, стоите? Умирать так умирать, дело служивое!» (Айхенвальд Ю. Пушкин. Изд. 2-е, значительно дополненное. М., 1916, с. 152).
Федор Сологуб, коренным образом расходившийся с Д. С. Мережковским в отношении к «революции низов», подчеркивает принципиальный аристократизм автора «Вечных спутников». В понимании Ф. Сологуба «Мережковский не принимает революции, боится «свободы в ее историческом сегодняшнем воплощении», потому что он «барин», — справедливо пишет М. И. Дикман (Федор Сологуб. Стихотворения. Вступительная статья, составление, подготовка текста и примечания М. И. Дикман. Л., «Сов. писатель», 1975, с. 36). Естественно, что Ф. Сологуб, сын бывшего крепостного, обладавший острым социальным чутьем, решительно отвергает тезис Д. С. Мережковского о духовном аристократизме Пушкина.
Судьба революции 1905—1907 годов обостряет трагическое мироощущение писателя; кровавые события 9 января, постоянно преследовавшие его творческое воображение, вызывают особенно резкое неприятие Ф. Сологубом русского самодержавия.
В 1907 году Ф. Сологуб опубликовал две статьи под общим названием «Демоны поэтов». Во второй из этих статей — «Старый черт Савельич» — Ф. Сологуб размышляет
47
о демоне, который якобы смущал Пушкина в двадцатые и тридцатые годы XIX века. Соглашаясь с мыслью Пушкина о том, что «везде Онегина душа себя невольно выражает», автор статьи приходит к следующему выводу. Пушкин в многообразии литературных героев постоянно воплощал свои внутренние стремления; по мнению Ф. Сологуба, неудовлетворенность собственным социальным положением, стремление к славе и власти привели поэта к апофеозу самозванства («Борис Годунов», «Капитанская дочка»), к духовному лакейству. Явно вульгаризируя отношение Пушкина к Николаю I, Ф. Сологуб утверждает, что прирожденный царедворец часто побеждал в Пушкине поэта и человека, и это отразилось в ряде его произведений: «Стансы», «Нет, я не льстец, когда царю...», «Моя родословная» и т. д. Позицию Пушкина по отношению к трону автор статьи уподобляет поведению дядьки Савельича из «Капитанской дочки». Слуга Петра Гринева становится воплощением духа лакейства. По утверждению Ф. Сологуба, великого Пушкина смущал даже не демон, а мелкий бес — «старый черт Савельич», без лести преданный своим господам, олицетворение верноподданнического усердия. «Подымается вверх лестница совершенств, вереница титанических образов, — а внизу притаился гнусный, но, несомненно, подлинный Савельич. Усердный холоп, «не льстец», верный своим господам, гордый ими, но способный сказать им в глаза, с холопскою грубостью, которую господа простят, и слова правды, направленные всегда к барскому, а не к своему интересу. Ведь потому-то господа и прощают грубость старого холопа Савельича, что она вся для господской выгоды» («Перевал», 1907,№ 12, с. 49).
Свойственные символистам, в том числе Д. С. Мережковскому и Ф. Сологубу, религиозные размышления и поиски христианского идеала различными путями приводят писателей к отрицанию идеи монарха — «князя мира сего». Царь, кесарь в их представлении часто принимает дьявольское обличие жестокого и кровожадного апокалиптического зверя. Если в книгах и статьях Д. С. Мережковского Пушкин как вершина русской культуры, как «начинатель русского Просвещения» сопоставляется с Петром Великим — «первым русским интеллигентом на троне», то в представлении Ф. Сологуба
48
первый поэт России оказывается слишком зависимым от царя, ослепленным его блеском. Произвольная, субъективная интерпретация Ф. Сологубом образа Савельича как духовного двойника поэта закономерно привела к искажению творческого облика Пушкина.
Примитивно демократической точке зрения Федора Сологуба противостоит окрыленно приподнятое восприятие Пушкина Блоком в знаменитой речи 1921 года: «Сумрачные имена императоров, полководцев, изобретателей орудий убийства, мучителей и мучеников жизни. И рядом с ними — это легкое имя: Пушкин.
Пушкин так легко и весело умел нести свое творческое бремя, несмотря на то, что роль поэта — не легкая и не веселая; она трагическая; Пушкин вел свою роль широким, уверенным и вольным движением, как большой мастер; и, однако, у нас часто сжимается сердце при мысли о Пушкине: праздничное и триумфальное шествие поэта, который не мог мешать внешнему, ибо дело его — внутреннее — культура, — это шествие слишком часто нарушалось мрачным вмешательством людей, для которых печной горшок дороже бога. Мы знаем Пушкина — человека, Пушкина — друга монархии, Пушкина — друга декабристов. Все это бледнеет перед одним: Пушкин — поэт» (Александр Блок. Собр. соч. в 8-ми т., т. VI. М.—Л., Гослитиздат, 1962, с. 160). У Блока нет непосредственных высказываний о «Капитанской дочке», но весь пафос его речи о Пушкине, которого он объявляет провозвестником «тайной свободы», разрушал легенду о смирившемся поэте, тем самым создавая возможность исторически справедливой оценки творчества Пушкина, и в частности «Капитанской дочки».
Максим Горький в предисловии к американскому однотомному изданию сочинений Пушкина дал в 1925 году более объективную и справедливую оценку этого произведения: «Как прозаик, он написал исторический роман «Капитанская дочка», где с проницательностью историка дал живой образ казака Емельяна Пугачева, организатора одного из наиболее грандиозных восстаний русских крестьян» (Горький М. Собр. соч. в 30-ти т., т. 24. М., Гослитиздат, 1953, с. 255).
Марина Цветаева в эссе «Пушкин и Пугачев» (1937) высказала ряд интересных, но не бесспорных соображений
49
о пушкинской повести. Главное внимание Цветаевой сосредоточено на образе Пугачева, на его важной роли в композиционном построении «Капитанской дочки»: «Любопытно, что все, решительно все фигуры «Капитанской дочки» — каждая в своем направлении — контрфигуры Пугачева: добрый разбойник Пугачев — низкий злодей Швабрин; Пугачев, восставший на царицу, — комендант, за эту царицу умирающий; дикий волк Пугачев — преданный пес Савельич; огневой Пугачев и белорыбий немецкий генерал, — вплоть до физического контраста физически очаровывающего нас Пугачева и его страшной оравы (рваные ноздри Хлопуши). Пугачев и Екатерина, наконец. И еще любопытнее, что пугачевская контрфигура покрывает, подавляет, затмевает — все. Всех обращает в фигурантов. <...> Ни одной крупной фигуры Пушкин Пугачеву не противопоставил (а мог бы: поручика Державина, чуть не погибшего от пугачевского дротика; Суворова, целую ночь стерегущего пленного Пугачева). В лучшем случае, другие — хорошие люди. Но когда — кого в литературе спасала «хорошесть» и кто когда противостоял чаре силы и силе чары? <...> В «Капитанской дочке» единственное действующее лицо — Пугачев. Вся вещь оживает при звоне его колокольчика. Мы все глядим во все глаза и слушаем во все уши: ну, что-то будет? И что бы ни было: есть Пугачев — мы есьмы» (Цветаева, с. 137—138). Далее Марина Цветаева сопоставляет двух пушкинских Пугачевых: «Пугачева «Капитанской дочки» писал поэт, Пугачева «Истории пугачевского бунта» — прозаик. Потому и не получился один Пугачев.
Как Пугачевым «Капитанской дочки» нельзя не зачароваться — так от Пугачева пугачевского бунта нельзя не отвратиться» (там же, с. 141—142).
Первая монография, посвященная «Капитанской дочке», появилась на рубеже XIX и XX веков; ее автором был Н. И. Черняев, издавший свой обширный историко-критический этюд «Капитанская дочка» Пушкина» (Москва, 1897, первоначально печатался в том же году в журнале «Русское обозрение»). Исследователь дал обзор критических высказываний о «Капитанской дочке», включая суждения Одоевского, Гоголя, Белинского и Чернышевского, Григорьева и Страхова, Скабичевского
50
и Незеленова. По его мнению, большинство русских критиков недооценивало значение пушкинской прозы, и прежде всего «Капитанской дочки». По словам Н. Черняева, «первый, кто понял и выразил со всею ясностью громадное историко-литературное значение «Капитанской дочки», как одного из гениальнейших созданий Пушкина и вообще литературы всех времен и народов, был Гоголь» (там же, с. 11). Порицая точки зрения Белинского и Чернышевского, исследователь отдает должное сжатой, но блестящей характеристике, данной П. В. Анненковым стилю «Капитанской дочки». Особое внимание автор монографии уделяет критике «почвеннического» направления. «Из русских критиков 60-х и второй половины 50-х годов никто не указывал с такою настойчивостью на громадное значение «Капитанской дочки» и не упоминал о нем так часто, как Аполлон Григорьев» (там же, с. 14). В восприятии Н. Черняева, А. Григорьев видит в «Капитанской дочке», как и в «Повестях Белкина», трезвое понимание русской действительности, бесхитростную любовь к ней и одновременно «критическое и даже ироническое отношение к чуждым нашей жизни идеалам». Иван Петрович Белкин, написавший, по А. Григорьеву, хронику семейства Гриневых, является лицом «хотя несколько ироническим, но все же подчиненным окружающей действительности». «Смирному типу» Белкина противопоставляется чисто народный, «хищный тип» Пугачева. Однако Н. Черняев возражает против основного тезиса А. Григорьева: «В «Повестях Белкина», если так можно выразиться, нет ничего белкинского. Сознавая это, Пушкин сделал из Белкина не их автора, а как бы их стенографа: каждую из них Белкин слышал от того или другого лица и дословно записал ее, не примешивая к чужому рассказу ни своего своеобразного «стиля», ни своих нравственных сентенций. Григорьев говорит о Белкине — Пушкине, но Пушкина — Белкина не было и быть не могло, ибо Пушкин никогда не мог отождествить себя с таким придурковатым простаком и с такою жалкою пародией на писателя, каким был Иван Петрович. Нечего и говорить о том, что Григорьев сильно преувеличил значение «Повестей Белкина». В этих «Повестях» Пушкин дал замечательные образцы русской прозы. Но их, конечно, нельзя ставить на одну доску с «Капитанскою дочкой», ибо между небольшим
51
и легоньким, хотя и прелестньм рассказом, и вполне законченным, глубоким по мысли и содержанию, гениальным романом, целая бездна» (там же, с. 16—17).
Критические высказывания Н. Страхова о «Капитанской дочке» встречают в целом одобрительную оценку Н. Черняева. Н. Страхов определяет «Капитанскую дочку» как первую русскую семейную хронику, а следовательно, особый род художественного повествования, и это вызывает принципиальное возражение у автора монографии. «Но, во-первых, семейная хроника, в истинном смысле этого слова, не может быть художественным произведением, ибо семейная хроника есть не что иное, как та же летопись, но летопись, рамки которой ограничены историей одного семейства. Семейная хроника составляет одну из разновидностей мемуаров, то есть, исторической, а не художественной литературы. То, что называет г. Страхов семейною хроникой, есть повесть или роман и отнюдь не составляет исключительной особенности нашей словесности» (там же, с. 20).
Оценивая отзывы А. М. Скабичевского о пушкинском произведении, Н. Черняев порицает утверждение критика о том, что не Гоголь, а именно Пушкин является родоначальником русского натурализма. «Но «Капитанскую дочку», — утверждает Н. Черняев, — как и вообще пушкинскую прозу, нельзя считать порождением чистого реализма. В ней безусловно преобладает художественный идеализм» (там же, с. 26).
Завершая обзорную главу, Н. Черняев категорически утверждает, что в жанровом отношении «Капитанская дочка» — это в полном смысле слова исторический роман, написанный в стиле мемуаров» (там же, с. 28).
Последующие четыре главы книги посвящены истории создания «Капитанской дочки», ее композиции и стилю, соотношению с «Историей Пугачева», проблеме влияния В. Скотта. В главах 6—9-й Н. Черняев дает подробную характеристику действующих лиц «Капитанской дочки». В своих оценках пушкинских героев автор монографии исходит из консервативной монархической концепции.
Много ценных наблюдений содержится в статье М. Гофмана о «Капитанской дочке», напечатанной в собрании сочинений Пушкина. Значительное место в этой статье уделено выявлению роли творчества В. Скотта
52
для Пушкина-прозаика: «Вальтер Скотт укрепил в Пушкине его внутреннее влечение к простому быту, — утверждает исследователь, — Пушкин осознал это влечение (в «Повестях Белкина» и «Капитанской дочке») к простым «преданьям русского семейства» под влиянием чтения романов В. Скотта. Подобно тому, как В. Скотт воскрешал нравы шотландской старины XVIII века, Пушкин в «Капитанской дочке» воскресил нравы русской старины XVIII века. Савельич — едва ли не первый в нашей литературе правдивый тип крестьянина-слуги — написан под безусловным влиянием «Ламермурской невесты» В. Скотта, что отметил и Белинский, назвав его «русским Калебом». И действительно, Савельич нарисован под явным влиянием В. Скотта, но отличие его от Калеба точно так же, как главное отличие Марьи Ивановны от Джени, заключается в том, что Калеб — шотландский крестьянин, тогда как пушкинский Савельич чисто русский народный тип — отличие слишком значительное, чтобы говорить о подражательности Пушкина в создании образов. Более всего точек соприкосновения, однако, «Капитанская дочка» имеет с «Эдинбургской темницей» (Пушкин. Библиотека великих писателей. Под ред. С. А. Венгерова, т. IV. СПб., 1910, с. 355—356). Отметив некоторые черты сходства между Машей Мироновой и Джени, между Гриневым-отцом и отцом вальтерскоттовской героини — Дэвидом Динсом, М. Гофман подчеркивает самостоятельный характер пушкинской повести: «Он <Пушкин> позаимствовал от Вальтер Скотта и некоторые внешние приемы писания — напр., эпиграфы из писателей XVIII века и народных песен и пословиц, что придавало известный колорит его повествованию. Пользовался Пушкин иногда (очень редко и притом сильно изменяя) рисунком Вальтер Скотта, но краски находил всегда на своей палитре, краски свежие, яркие и оригинальные, никогда не впадал в монотонность, размазывание и повторение, чего не избегает и В. Скотт при всем своем огромном таланте. Говорить о подражательности Пушкина — смешно: влияние, которое испытывал Пушкин, надо понимать не как подчинение себя другому писателю, но только как возбуждение, как стимул творчества» (там же, с. 357).
Эпиграфы, калмыцкая сказка Пугачева, любовные куплеты Гринева — «все это создает фон, на котором вырисовывается
53
перед нами «роман на старый лад», все это придает известный колорит архаизма «преданьям русского семейства». Прием этот, заимствованный главным образом от Вальтер Скотта, Пушкин довел до изумительного совершенства» (там же, с. 368). Однако, по справедливому мнению исследователя, гораздо большее значение имело проникновение Пушкина в психологию людей XVIII века: «В «Капитанской дочке» Пушкин достиг удивительного отождествления с воззрениями своих отцов, дедов и прадедов: Пушкин заставляет их говорить языком XIX века, но психика его действующих лиц принадлежит XVIII веку — так мыслили и чувствовали, как мыслили и чувствовали герои повести Пушкина, люди XVIII века, и это отождествление Пушкина с психикой XVIII века гораздо глубже и значительнее внешнего и искусственного отождествления с языком XVIII века наших бедных стилизаторов» (там же, с. 367—368).
Великая Октябрьская революция ознаменовала наступление новой эпохи в изучении жизни и творчества Пушкина. В первые годы после революции ученые особое внимание уделяли обнаружению источников, ранее недоступных исследователям. Производилось тщательное текстологическое изучение творческого наследия Пушкина, устранение цензурных искажений текста, обследование черновых рукописей писателя.
Обращение к планам и рукописным вариантам повести дало сильный толчок для уяснения историко-литературного значения «Капитанской дочки», для установления ее места в прозаическом наследии Пушкина, соотношения ее с «Историей Пугачева» и историко-философскими размышлениями Пушкина 1830-х годов. Преодоление дореволюционной традиции осмысления социальной и литературной позиции Пушкина, овладение методом марксистского анализа в советском пушкиноведении проходило не без трудностей. Представители так называемого вульгарно-социологического направления вольно или невольно во многом соглашались со сторонниками прежних историко-литературных школ, которые трактовали Пушкина 1830-х годов как писателя с верноподданническим образом мыслей. Упрощенно понимая зависимость идеологии писателя от его социального происхождения, сторонники вульгарно-социологического метода не видели существенной разницы в идейной
54
позиции различных группировок внутри дворянской культуры. Между тем лишь тщательная социальная дифференциация этих направлений могла дать ключ к пониманию сложной историко-литературной позиции Пушкина. Дальнейшие исследования показали, что просветительская позиция передовых дворянских писателей, во главе которых стоял Пушкин, противостояла реакционно-охранительной тенденции дворянских идеологов, провозгласивших триединую формулу «самодержавия, православия и народности».
Преодоление ошибочных утверждений вульгарно-социологического характера привело в некоторых работах к крайностям иного рода — Пушкин объявлялся сторонником и идеологом крестьянской революции.
Можно выделить несколько вопросов, которые особенно привлекали внимание историков литературы: элементы фольклора в «Капитанской дочке»; соотношение повести с «Историей Пугачева»; выявление разнообразных отечественных источников (исторических и литературных) повести; преломление западноевропейской литературной традиции в «Капитанской дочке»; стиль, язык и поэтика повести; историко-философская проблематика «Капитанской дочки» и ее место в творческом наследии Пушкина.
Размеры нашего обзора не позволяют дать подробный анализ работ советских историков литературы о «Капитанской дочке». Остановимся только на самых интересных, с нашей точки зрения, исследованиях.
С наибольшей глубиной проблема связи «Капитанской. дочки» с фольклором рассматривается в статье М. К. Азадовского «Пушкин и фольклор» (1938).
В последнее время сделана попытка раскрыть внутренний характер фольклоризма «Капитанской дочки»: И. П. Смирнов в обстоятельной статье «От сказки к роману» (1973) проследил трансформацию компонентов волшебной сказки в сюжетной структуре пушкинской исторической повести.
Прояснению многих вопросов, связанных с изучением «Капитанской дочки», способствовали разыскания Д. Д. Благого, начиная с книги «Социология творчества Пушкина» (1931), в которой вскрыта социально-психологическая общность Гринева-отца с Лариным (об этом см. с. 68—69 наст. издания), до подробного анализа структуры
55
пушкинской повести в книге «Мастерство Пушкина» (1955), использованного в настоящем комментарии.
Вкладом в изучение «Капитанской дочки» явились многолетние разыскания Ю. Г. Оксмана, и в первую очередь его исследование «Пушкин в работе над «Историей Пугачева» и повестью «Капитанская дочка», напечатанное в его книге «От «Капитанской дочки» к «Запискам охотника» (Саратов, 1959). В этой работе охарактеризованы многочисленные источники, которыми пользовался Пушкин при написании «Капитанской дочки», подробно прослежена творческая история исторической повести Пушкина. В главе Х «Философия истории Гринева и политические дискуссии конца XVIII и начала XIX столетия о путях и сроках ликвидации рабства русских крепостных крестьян» автор привлекает для сравнительного анализа широкий круг исторических источников: «Записки» Е. Р. Дашковой, «Письма русского путешественника» Н. М. Карамзина, «Путешествие из Петербурга в Москву» А. Н. Радищева, дневники и письма Н. И. Тургенева, «Опыт о просвещении относительно к России» И. П. Пнина, «О рабстве крестьян» В. Ф. Раевского, «Записку о народном просвещении» самого Пушкина, равно как и его статью «Путешествие из Москвы в Петербург».
В статьях «Пушкин и народность» (1941) и «Историзм Пушкина» (1954) Б. В. Томашевский исследовал кардинальные вопросы мировоззрения и творчества писателя. Последнее крупное прозаическое произведение писателя — «Капитанская дочка» — рассмотрено в этих статьях исходя из органической связи исторической повести Пушкина с его трактовкой в 1830-е годы проблем историзма и народности.
По утверждению исследователя, «история для Пушкина — источник понимания настоящего и ключ к предугадыванию будущего. Поэтому в историческом изучении для него важно уловить действительные тенденции хода вещей, независимо от субъективных симпатий и антипатий» (Томашевский Б. Пушкин. Кн. 2-я. Материалы к монографии (1824—1837). М.—Л., Изд-во АН СССР, 1961, с. 195).
Подлинный историзм и народность в «Капитанской дочке» способствовали несомненной творческой удаче
56
Пушкина — создателя образа Пугачева. По мнению Б. В. Томашевского, «этот народный русский образ — подлинный крестьянский вождь крестьянской революции» (там же, с. 148) — неотделим в структуре произведения от постановки самой темы восстания, интерес к которой определил важнейшие творческие замыслы и создания этих лет («История Пугачева», «Дубровский», статьи о Радищеве, «Сцены из рыцарских времен»).
С. М. Петров, усматривающий в «Капитанской дочке» наличие преобладающего эпического начала, указывает, что в этом произведении «нашли яркое отражение жизнь народа, его восстание, образы крестьян и казаков, помещичий быт, губернское общество и жизнь затерянной в степях крепости, личность Пугачева и двор Екатерины II. В романе выведены лица, представляющие нравы и быт того времени. «Капитанская дочка» дает широкую историческую картину, охватывающую русскую действительность эпохи пугачевского восстания» (Петров, с. 110).
Особенности историзма в художественном методе «Капитанской дочки» исследованы в книге Г. А. Гуковского «Пушкин и проблемы реалистического стиля» (1948; опубл. 1957). Характеризуя творчество Пушкина 1830-х годов, Гуковский пишет, что в сознании писателя «начинало выступать не только сословное, но и классовое начало. Последнее пока еще в смутном виде ощущалось как демократическое. Это было связано с представлением о современности как об эпохе демократии, причем для России на первый план выступала мучительная для него проблема демократии народной, крестьянской. Так образ русской современности приобрел тоже социологические черты; новые социологические признаки пушкинского историзма овладевали и материалом русской современности; картина ее требовала социальной дифференциации, более резкой, чем это было возможно до сих пор» (с. 292). Автор последовательно прослеживает, как претворялись новые черты пушкинского историзма в его творчестве, в поэзии, в драматургии, в прозаических произведениях. Г. А. Гуковский указывает, в частности, что «Пушкин перенес традиционный мотив романтического героя-разбойника из плоскости индивидуального бунтарства в плоскость социально обоснованной борьбы общественных групп, осложнив его к тому
57
же темой классовой борьбы крестьянства. Эта тема станет основной в «Капитанской дочке»...» (там же, с. 372).
В 1970-е годы со статьями об историзме Пушкина выступил И. М. Тойбин, рассматривающий специфику историзма писателя как эстетической категории; в статье «О «Капитанской дочке» Пушкина» (1972) И. М. Тойбин обращает особое внимание на проблему национального своеобразия повести Пушкина.
Ю. М. Лотман в статье «Идейная структура «Капитанской дочки» высказывает мысль о своеобразном равновесии дворянского и крестьянского лагерей в структуре пушкинского произведения. Согласно утверждению исследователя, Пушкин, увидевший разделение общества на две противопоставленные, борющиеся между собой силы, «понял, что причина подобного раскола лежит не в чьей-либо воле, а в глубоких социальных процессах, не зависящих от воли или намерения людей» (Пушкинский сборник. Псков, 1962, с. 8). По мнению Ю. М. Лотмана, «ставить вопрос: на чьей из двух борющихся сторон стоит Пушкин — значит не понимать идейной структуры повести. Пушкин видит роковую неизбежность борьбы, понимает историческую обоснованность крестьянского восстания, отказывается видеть в его руководителях «злодеев». Но он не видит пути, который от идей и действий любого из борющихся лагерей вел бы к тому обществу человечности, братства и вдохновения, туманные контуры которого возникали в его сознании» (там же, с. 17). Впрочем, автор статьи тут же выделяет проблему контрастности двух общественных полюсов «Капитанской дочки», социальный аспект произведения. «Было бы заблуждением считать, — утверждает он, — что Пушкин, видя ограниченность (но и историческую оправданность) обоих лагерей — дворянского и крестьянского — приравнивал их этически. Крестьянский лагерь и его руководители привлекали Пушкина своей поэтичностью, которой он, конечно, не чувствовал ни в оренбургском коменданте, ни во дворе Екатерины. Поэтичность же была для Пушкина связана не только с колоритностью ярких человеческих личностей, но и с самой природой народной «власти», чуждой бюрократии и мертвящего формализма» (там же, с. 19).
58
Интересные соображения о проблеме самозванства в «Капитанской дочке» содержатся в статье В. Н. Турбина «Характеры самозванцев в творчестве А. С. Пушкина» («Филологические науки», 1968, № 8, с. 85—95).
Согласно концепции В. Н. Турбина, Пушкин тяготел к проблеме самозванства на протяжении всего своего творческого пути. Протеизм создателя «Капитанской дочки» В. Н. Турбин тесно связывает с «театральностью» его творчества: театр Пушкина, по словам автора статьи, — явление значительно более широкое, чем пушкинская драматургия.
Говоря о творческом интересе Пушкина к образу самозванца как особой структурной единице художественного произведения, автор статьи замечает, что пушкинские самозванцы — «самозванцы дважды, трижды». Пугачев, по наблюдению исследователя, не только беглый казак и царь. «Существенно, например, то, что, присвоив себе по отношению к народу права царя, по отношению к отдельному человеку он как-то непринужденно и естественно присваивает права... отца: царь-батюшка. Он — и царь, и батюшка: именно он благословляет Гринева на женитьбу в то время, когда родной отец, Гринев-старший, в благословении сыну отказал» (там же, с. 86).
В статье «Художнические элементы в «Истории Пугачева» Пушкина» («Вопросы литературы», 1968, № 1, с. 154—174) В. М. Блюменфельд неоднократно привлекает для своей аргументации текст «Капитанской дочки». Наибольший интерес для нас представляют тонкие наблюдения исследователя о «горюхинском» элементе в повествовательной структуре «Капитанской дочки»: «Горюхинскими чертами отмечен родной дом дворянского недоросля Гринева, куда мосье Бопре был выписан из Москвы «вместе с годовым запасом вина и прованского масла» и где придворный календарь отставного секундмайора — такой же символ неподвижности, как и белкинские календари с записями старосты. Тот же уклад — в Белогорской крепости» (там же, с. 172).
Признавая в отдельных, особенно в начальных главах «Капитанской дочки» присутствие «горюхинского» элемента, нельзя согласиться с исследователем в том, что «горюхинская» струя доминирует во всем повествовании. Гиперболизация такого рода искажает истинные пропорции, которые не дают основания для подобного
59
исторического и стилистического осмысления «Капитанской дочки». В идиллических картинах быта семейства Гриневых, в колоритных сценах жизни обитателей Белогорской крепости Пушкин дал точные приметы исторического времени — второй половины XVIII века, а не допетровской Руси и тем более не времен «баснословных». Вольное проецирование социальной психологии героев исторической повести Пушкина в «неоглядную глубину национальной истории», равно как и попытка связать это отдаленное прошлое не только со второй половиной XVIII века, но и с будущим страны, на наш взгляд, с чрезмерной категоричностью подчеркивает элементы косности и инертности в тысячелетней истории России, игнорирует процесс развития и постепенного становления национального характера.
В трех обобщающих исследованиях по прозе Пушкина: в книгах А. Лежнева «Проза Пушкина. Опыт стилевого исследования» (1937, изд. 2-е — 1966), Н. Л. Степанова «Проза Пушкина» (1962), Л. С. Сидякова «Художественная проза А. С. Пушкина» (1973) — идейная проблематика и художественное своеобразие «Капитанской дочки» тщательно изучены на общем фоне пушкинской прозы.
В последние годы появилось несколько ценных статей Н. Н. Петруниной: «К творческой истории «Капитанской дочки» (1970), «Пушкин и Загоскин» (1972), «У истоков «Капитанской дочки» (1974); эти исследования внесли существенные уточнения в историю создания исторической повести Пушкина, многие наблюдения и выводы Н. Н. Петруниной учтены в настоящем комментарии.
Ряд исследований посвящен выявлению европейской литературной традиции в исторической повести Пушкина: статьи Б. Неймана «Капитанская дочка» Пушкина и романы Вальтер Скотта» (1928), А. И. Белецкого «К истории создания «Капитанской дочки» (1930), Д. П. Якубовича «Капитанская дочка» и романы Вальтер Скотта» (1939). Наибольшее внимание было уделено сопоставлению «Капитанской дочки» с романами Вальтера Скотта. В результате разысканий удалось установить, что при наличии типологической общности стиль «Капитанской дочки» существенно отличается от манеры письма английского романиста: лаконизм пушкинского повествования отчетливо контрастирует с неторопливым,
60
подробным описанием событий в романах Вальтера Скотта. Известно, что Пушкин высоко ценил писательский талант Вальтера Скотта. Сочетание исторического фона и действительно исторических персонажей с вымышленными героями — вот то главное, что привлекало Пушкина в романах Вальтера Скотта. Именно это отличительное свойство сюжетного «двоевластия» — исторических событий и свободного фабульного построения — было воспринято и блестяще претворено Пушкиным в его исторической повести.
По-разному определяется жанр пушкинского произведения. В академическое издание «История русского романа» включена специальная глава, посвященная «Капитанской дочке». Казалось бы, тем самым спор о жанре «Капитанской дочки» решен в пользу романа. Но в том же самом труде, в главе «Путь Пушкина к прозаическому роману» (автор А. В. Чичерин) мы читаем: «Повести Пушкина стали художественной школой для миллионов читателей. Каждый из нас побывал с Гриневым в Белогорской крепости и с Дубровским в разбойниках» (с. 179). В методической литературе «Капитанскую дочку» принято называть повестью (см. раздел библиографии «Изучение повести в школе» на с. 190 наст. издания).
Как видно из нашего краткого обзора, а также из прилагаемой библиографии (см. с. 186—191 наст. издания), советская пушкиниана включает в себя большое количество работ, посвященных исследованию «Капитанской дочки». Более подробные сведения об истории изучения в советское время исторической повести Пушкина содержатся в статьях Н. В. Измайлова «Художественная проза» (в коллективной монографии «Пушкин. Итоги и проблемы изучения»...) и А. А. Звозникова «Исследование прозы Пушкина в последние годы» («Русская литература», 1975, № 1).
61
КОММЕНТАРИЙ
Капитанская дочка. Заглавие для своего романа Пушкин выбрал, вероятно, лишь осенью 1836 года. Во всяком случае, название «Капитанская дочка» появилось впервые, насколько позволяют судить сохранившиеся бумаги, в октябре 1836 года, когда роман был отправлен писателем в цензуру; до этого времени, упоминая в письмах о «Капитанской дочке», Пушкин называл свое повествование просто романом.
По справедливому мнению современного исследователя, «остановившись на названии «Капитанская дочка», Пушкин тем самым поднимал в общей концепции романа роль Марьи Ивановны Мироновой как положительной его героини. Этим названием подчеркивался в «Капитанской дочке» и жанр семейной хроники как сюжетная основа утверждаемого им исторического повествования нового типа» (Лит. памятники, с. 172). Последнее утверждение особенно существенно; если в «Истории Пугачева» Пушкин в первую очередь стремился дать широкую историческую панораму крестьянского восстания, показать, как потрясла пугачевщина основы дворянской государственности и крепостнического правопорядка, то в «Капитанской дочке» задача писателя была во многом иной — Пушкин хотел прежде всего показать, как складывалась судьба героев повествования, попавших в круговорот исторических потрясений. Именно поэтому, в отличие от других персонажей, характеры которых представлены в повести без каких-либо изменений,
62
как некая данность (будь это Пугачев, Гринев-отец, Савельич, капитан Миронов и некоторые другие), Гринев-сын и капитанская дочка показаны в развитии характеров, в процессе становления их личности.
Береги честь смолоду. Пословица, взятая Пушкиным в качестве эпиграфа ко всей повести, обращает внимание читателя на идейно-нравственное содержание произведения: одна из важнейших проблем «Капитанской дочки» — проблема нравственного воспитания, формирования личности Петра Андреевича Гринева, главного героя повести.
Эпиграф представляет собою сокращенный вариант русской пословицы: «Береги платье снову, а честь смолоду». Полностью эту пословицу вспоминает Гринев-отец, напутствуя сына, отправляющегося в армию.
Проблема нравственного воспитания молодого человека своего времени глубоко волновала Пушкина; с особой остротой она встала перед писателем после поражения восстания декабристов, которое в сознании Пушкина воспринималось как трагическая развязка жизненного пути лучших его современников. Воцарение Николая I привело к резкому изменению нравственного «климата» дворянского общества, к забвению просветительских традиций XVIII века. В этих условиях Пушкин ощутил настоятельную необходимость сопоставить нравственный опыт разных поколений, показать преемственную связь между ними. Верность просветительским идеалам и высоким нравственным образцам осознается им как единственное спасение от официозной правительственной морали, которая усиленно насаждалась в годы последекабрьской реакции. Представителям «новой знати» Пушкин противопоставляет людей, нравственно цельных, не затронутых жаждой чинов, орденов и наживы. Во вступлении к «Капитанской дочке», которое не вошло в окончательный текст, Пушкин писал:
«Любезный внук мой Петруша!
Часто рассказывал я тебе некоторые происшествия моей жизни, и замечал, что ты всегда слушал меня со вниманием, несмотря на то, что случалось мне может быть в сотый раз пересказывать одно. На некоторые
63
вопросы я никогда тебе не отвечал, обещая со временем удовлетворить твоему любопытству. Ныне решился я исполнить мое обещание. — Начинаю для тебя свои записки, или лучше искреннюю исповедь, с полным уверением, что признания мои послужат к пользе твоей. Ты знаешь, что, несмотря на твои проказы, я все полагаю, что в тебе прок будет, и главным тому доказательством почитаю сходство твоей молодости с моею. Конечно, твой батюшка никогда не причинял мне таких огорчений, какие терпели от тебя твои родители. — Он всегда вел себя порядочно и добронравно, и всего бы лучше было, если б ты на него походил. — Но ты уродился не в него, а в дедушку, и по-моему это еще не беда. Ты увидишь, что завлеченный пылкостию моих страстей во многие заблуждения, находясь несколько раз в самых затруднительных обстоятельствах, я выплыл наконец и слава богу дожил до старости, заслужив и почтение моих ближних и добрых знакомых. То же пророчу и тебе, любезный Петруша, если сохранишь в сердце твоем два прекрасные качества, мною в тебе замеченные: доброту и благородство» (Пушкин, т. 8, с. 927).
По предположению Н. Н. Петруниной, «мысль этого введения и его характер в какой-то мере могли быть подсказаны «Посвящением сочинителя», предпосланным «Запискам о жизни и службе Александра Ильича Бибикова» — одной из настольных книг Пушкина во время работы над «Историей Пугачева». Посвящение, не попавшее в поле зрения исследователей «Капитанской дочки», обращено к сыну автора (внуку А. И. Бибикова). Вот текст его:
«Сыну моему Василию.
Ты увидишь здесь, кому подражать, по чьим стопам следовать.
Какое щастие находить в том, кого должно любить, образец совершенства и подражать тому, с кем сама природа иметь сходство повелела».
Молодой Плиний к Гениалису в письме XII, том II».
Посвящение связывает три поколения: деда — А. И. Бибикова, одного из «замечательнейших лиц екатерининских времен, столь богатых людьми знаменитыми» (Пушкин, т. 9, с. 32), его сына — сенатора, участника
64
войны 1812 года, и внука — современника Пушкина и декабристов. В пушкинском введении — те же три поколения русских людей, но облик их приобретает историческую многозначность, насыщаясь любимыми идеями поэта. История рода Бибиковых, переосмысленная сквозь призму истории рода Пушкиных, приобретает обобщенно-типический смысл» (Петрунина, с. 93).
Глава I
СЕРЖАНТ ГВАРДИИ
Был бы гвардии он завтра ж капитан... Гвардейские полки, в которые принимали сыновей наиболее богатых и именитых дворян, являлись привилегированными полками; служба в гвардии давала возможность быстрее и успешнее сделать военную карьеру. При обычном переводе из гвардии в армию, то есть при переводе, который не был вызван каким-либо дисциплинарным или другим проступком, офицер получал повышение на два чина. Естественно, что дворяне всячески пытались устроить своих сыновей в гвардию. Следуя положению, по которому юноши из дворянских семей должны были начинать службу в гвардейских частях рядовыми, Гринев-отец записал своего сына в Семеновский гвардейский полк. Но когда речь зашла о действительной службе сына, он решил отступить от общепринятого пути.
Эпиграф взят из комедии Я. Б. Княжнина «Хвастун» (1784 или 1785), действие III, явление 6-е.
Княжнин Яков Борисович (1740—1791) — поэт и драматург, автор трагедий, сатирических комедий и комических опер; его антимонархическая трагедия «Вадим Новгородский» была сожжена по приказу Екатерины II и свыше 120 лет находилась под запретом. «Хвастун» исполнялся на русской сцене до середины 1820-х годов; для читателей, современников Пушкина, эпиграф из комедии Княжнина говорил о многом, перенося их в атмосферу екатерининского царствования.
Герой комедии Верхолет, легкомысленный гуляка и мот, в своем безудержном хвастовстве мнимо удачной карьерой при дворе стремится внушить окружающим его наивным и легковерным людям, что он «попал в
65
случай», и это ему удается без особого труда; легкость, с которой Верхолет преуспевает в хвастовстве и лжи, согласно утверждению Л. И. Кулаковой, в екатерининскую эпоху «порождена частыми фактами превращения ничтожества в вельможу. Имена Корсакова, Ланского, Ермолова и им подобных были широко известны, а в «случай» попадали не только любовники императрицы, но и те, кто умел угодить ей» (Княжнин Я. Б. Избранные произведения. Вступительная статья, подготовка текста и примечания Л. И. Кулаковой. Л., «Сов. писатель», 1961, с. 32—33). Антипод Верхолета Замир и его отец Честон — положительные герои пьесы — одерживают полную победу над клеветником, обманщиком и плутом Верхолетом; порок наказан по заслугам, Честону удается разоблачить плутовство и мошенничество мнимого «графа», отправляющегося в тюрьму за подлог, а достойный и благородный Замир соединяет свою судьбу с любимой девушкой, избавленной от посягательства вертопраха и хвастуна.
В шестом явлении третьего действия Верхолет высказывает Честону свое недовольство дерзостью и непочтительностью «мальчишки» Замира; разыгрывая сиятельного и всесильного графа, хвастун похваляется щедрой готовностью вознаградить незадачливого якобы соперника неожиданным повышением в чине:
Когда бы не таков он был и груб и рьян
То был бы гвардии он завтра капитан.
Честон
Того не надобно, пусть в армии послужит.
Верхолет
Изрядно сказано; пускай его потужит,
Пускай научится, как графов почитать;
И лучше бы отец его не мог сказать...
Но кто его отец?
В диалоге Честона с Верхолетом Княжнин противопоставляет два различных мировосприятия, две житейские установки, две принципиально противоположные жизненные позиции. В уста Верхолета автор вкладывает общераспространенное утверждение о том, что успешно складывающаяся карьера в гвардии — верх житейского благополучия; служба же в армии, по мнению этого
66
предшественника гоголевского Хлестакова, любителя легкой и «блестящей» жизни, — величайшее несчастье, невезение и большая неудача. По мнению Верхолета, его собеседник совершенно прав, заявляя, что Замир должен «послужить» в армии: наивно предполагая встретить в Честоне понимание, граф-самозванец расценивает его слова о большей для Замира пользе службы в армии как выражение полного сочувствия ему, Верхолету, и, следовательно, естественное желание проучить недостойного, «зарвавшегося» юнца, наказав его «ссылкой» в армию.
Честон, в известной степени «двойник» и единомышленник фонвизинских Стародума и Правдина, осуществляющий в комедии Княжнина функцию резонера-правдоискателя, обличающий «злонравие» верхолетов и полистов, воспринимает хвастливые обещания своего оппонента с явной иронией, относящейся в равной мере и к мнимому «могуществу» Верхолета при дворе, и к его представлениям об армии и гвардии, об истинной и мнимой пользе военной службы для молодого человека. Явно оппозиционные настроения Честона, его негативное отношение к екатерининской гвардии в условиях расцвета фаворитизма, в основном, подразумеваются, оставаясь полускрытыми в тексте пьесы; несомненно, однако, что служба в армии представляется Честону необходимой для его сына школой жизни и воинской доблести, не в пример службе в гвардии, явно, на его взгляд, небезопасной и небезвредной для воспитания и становления характера молодого русского дворянина.
Пушкин слегка перефразировал реплики Честона и Верхолета; точнее, слова Верхолета, переданные Пушкиным Честону, несколько смещают акценты княжнинского диалога. В интерпретации Пушкина отрывок из комедии «Хвастун» как бы предваряет перипетии судьбы героя повести Петра Гринева: отец героя, не желающий из высших воспитательных побуждений видеть сына офицером гвардии, то есть повесой, гулякой и «шаматоном», принимает крутое и, казалось бы, неожиданное решение — отправить своего «недоросля» в провинциальный армейский гарнизон. Остается предположить, что повествователь сознательно «опускает» неизбежные трудности, которые не могли не сопутствовать самой процедуре перевода юноши, еще во младенчестве записанного
67
в Семеновский полк сержантом, в распоряжение оренбургского военного губернатора. Стремясь вырастить сына достойным человеком и настоящим русским офицером, Гринев-отец сознательно усложняет будущую судьбу Петруши, предпочитая, чтобы начало военной службы сына, его первые шаги на служебном поприще подготовили бы его к трудностям военной службы.
Эпиграф проливает дополнительный свет и на оппозиционное настроение Гринева-отца, и на просветительскую традицию, сближающую структуру образа старшего Гринева с положительными героями-резонерами Княжнина и Фонвизина (Честон, Стародум).
Отец мой, Андрей Петрович Гринев, в молодости своей служил при графе Минихе и вышел в отставку премьер-майором в 17.. году. Миних Буркхард-Христофор Антонович (1683—1767) — полководец и политический деятель. Принятый на русскую службу Петром I, он был назначен петербургским генерал-губернатором, а затем в 1732 году президентом Военной коллегии и генерал-фельдмаршалом; провел ряд реформ в устройстве русской армии, учредил Шляхетский кадетский корпус. Миних принимал деятельное участие в политических интригах того времени, в результате чего едва не был казнен, а при восшествии на престол Елизаветы Петровны угодил в ссылку (1741). Петр III вернул его в столицу, и Миних остался верен ему во время дворцового переворота 1762 года. При Екатерине II Миних пользовался внешним почетом, но не имел большого влияния на государственные дела. В «Моей родословной» Пушкин писал:
Мой дед, когда мятеж поднялся
Средь петергофского двора,
Как Миних, верен оставался.
Паденью третьего Петра.
В рукописном тексте датой отставки Гринева-отца значился 1762 год; из печатного текста Пушкин изъял точную дату отставки, поскольку она противоречила возрасту главного героя повести, которому в 1773 году должно было быть не менее 17 лет. Высказывались предположения, что годом отставки Гринева-отца предположительно можно считать 1741 год, когда после дворцового переворота на престол была возведена Елизавета. В этой связи Д. Д. Благой напоминает о черновике
68
«Родословной моего героя», в котором упоминается Матвей Арсеньевич Езерский: «Елизаветой сослан был в свои поместья; там он жил» (Благой Д. Д. Социология творчества Пушкина. М., «Мир», 1931, с. 138). Почему же Пушкин, подготовляя рукопись повести к печати, не заменил 1762 год на 1741 год? Дата, поставленная в рукописи, свидетельствует о том, что размышления Пушкина о переломе в судьбе Гринева-отца относились в первую очередь к дворцовому перевороту 1762 года. Хронологическое несоответствие вынудило Пушкина намеренно оставить эту проблему без решения.
Судьбу Андрея Петровича Гринева Пушкин частично уподобляет судьбе своего деда, командира бомбардирской роты майора гвардии Льва Александровича Пушкина, который в день дворцового переворота 1762 года пытался удержать Преображенский полк на стороне Петра III и вследствие этого был посажен в крепость. В дальнейшем изложении Гринев-отец сочувственно упоминает о своем пращуре, казненном на лобном месте, и об отце, который пострадал вместе с Волынским и Хрущовым (см. с. 161—163). В фамильных свойствах семьи Гриневых писатель усматривает черты, сближающие этот род с мятежным родом Пушкиных: неукротимость, прямолинейность, верность присяге, отсутствие политической гибкости.
Д. Д. Благой сопоставляет фигуру Гринева-отца с другими героями Пушкина, выявляя органическую связь этого образа с историко-социологическими размышлениями писателя. «До конца социальный облик Лариных, в той же мере, как социальный облик Онегина, будет прояснен Пушкиным за пределами романа, в произведениях непосредственно последовавших за ним и в значительной степени с ним связанных.
Но, подобно Онегину, семья Лариных уже в самом романе отмечена Пушкиным хотя и беглыми, на первый взгляд словно бы случайными, но, на самом деле, весьма определенными чертами.
Ларин — екатерининский военный, очевидно, армеец (он отчетливо противопоставлен тому, другому, по которому вздыхала в молодости его жена — «славному франту, игроку и гвардии сержанту»), проведший свою службу
69
не в столице за картами, а в боевых походах (Ленский в детстве играет его «очаковской медалью»).
Если мы вспомним отношение к гвардии, к «шаматонам»-гвардейцам старика Гринева, заставляющего своего сына, от рождения записанного сержантом гвардии, послужить в армии, — эта мимолетная черта, приобретает известную характеристичность.
Вспомним гнев того же Гринева за чтением «Придворного календаря», в котором он вычитывал о наградах Екатерины ее любимчикам, и возникающее в результате этого чтения решение отправить сына не в столицу, под начало «майора гвардии князя Б.», а в глухой Оренбург, к «Андрею Карловичу Р. ... старинному товарищу и другу».
В свете «Моей родословной», «Родословной моего героя», статей и отрывков 1830 года, в которых Пушкин набрасывает со своей точки зрения новейшую историю русского дворянства, все эти мелкие указания получают далеко не случайный характер» (Благой Д. Д. Социология творчества Пушкина. М., «Мир», 1931, с. 137—138).
Премьер-майор. По уставу 1716 года майоры (первый штаб-офицерский чин) входили в число штабных офицеров полка и разделялись на премьер-майоров и секунд-майоров. Премьер-майор заведовал в полку строевой и инспекторской частями и в отсутствие командира полка командовал полком. Секунд-майор являлся ближайшим помощником премьер-майора и в строю командовал, батальоном. Разделение на премьер- и секунд-майоров было отменено в 1797 году.
С тех пор жил он в своей симбирской деревне, где и женился на девице Авдотье Васильевне Ю., дочери бедного тамошнего дворянина. Нас было девять человек детей. Все мои братья и сестры умерли во младенчестве. Ср. со словами Простаковой из комедии Фонвизина «Недоросль»: «Покойник батюшка женился на покойнице матушке. Она была по прозванию Приплодиных. Нас, детей, было с них восемнадцать человек; да, кроме меня с братцем, все, по власти господней, примерли» (действие III, явление 5-е). Пушкин с самого начала ориентирует читателя на параллель между семейством Гриневых и персонажами комедии Фонвизина.
70
Симбирская — см. с. 79.
Авдотья Васильевна Ю. Работая над «Капитанской дочкой», Пушкин охотно называл героев исторической повести именами своих знакомых и лиц, о которых он слышал те или иные рассказы. Так в одном из планов романа фигурирует Валуев, — это была фамилия жениха дочери П. А. Вяземского; фамилия Гринева, которая встречается в бумагах Военной Коллегии и в следственном деле о восстании Пугачева, могла быть известна Пушкину и ранее от Жуковского: управляющим в имении Долбино, где Жуковский жил в середине 1810-х годов, был Гринев (см.: «Русский архив», 1864, № 2, стлб. 464). Авдотья Васильевна Ю. — вероятно, использовано имя Авдотьи Петровны Юшковой, в первом замужестве Киреевской, во втором — Елагиной, матери И. В. и П. В. Киреевских, племянницы Жуковского, московской знакомой Пушкина. Во всех этих случаях речь идет не о прототипах героев, а лишь об использовании имен и фамилий реальных лиц для именования героев романа.
Матушка была еще мною брюхата, как уже я был записан в Семеновский полк сержантом <...> Я считался в отпуску до окончания наук. По указу Петра I дворянские сыновья для получения офицерского чина должны были отслужить рядовыми в гвардейских полках. «При Петре Великом военная служба дворянина начиналась с самых молодых лет (обыкновенно с 15) и непременно с рядового. Так как начальства, снисходя к своим односословникам, производили иногда в офицеры шляхетских отроков, не служивших в низших чинах или служивших весьма малое время, а потом не знавших с фундамента солдатского дела, то в 1714 году был издан указ, запрещавший производить в офицеры из дворянских пород, которые не служили солдатами в гвардии. Это было подтверждено и в 1719 году. Намерение Петра Великого записывать малолеток-дворян в гвардию, как объяснял это сенату Ив. Ив. Шувалов, состояло в том, чтоб учредить при гвардейских полках школы, где бы могли учиться поступившие малолетки. Но впоследствии порядки изменились: уже при Анне Леопольдовне, а еще более при Елисавете Петровне дворяне
71
начали записывать своих детей в полки капралами, унтер-офицерами и сержантами, а потом держали их при себе до совершеннолетия; старшинство же службы считалось со дня записки, с которого начиналось и производство в чины» (Романович-Славатинский А. Дворянство в России от начала XVIII века до отмены крепостного права. Киев, 1912, с. 131—132). Слова Пушкина о том, что молодой Гринев был записан в полк еще до своего появления на свет, отражают интерес писателя к реальному быту, стремление красочно воссоздать нравы исторической эпохи.
Семеновский полк был сформирован в 1683 году в подмосковном селе Семеновское, под названием Потешные Семеновские; с 1687 года именуется Семеновским полком и вскоре стал одним из первых полков отечественной гвардии.
Мог очень здраво судить о свойствах борзого кобеля. Охота с борзыми собаками была широко распространенным развлечением русских помещиков. Гончие или загонщики выгоняли зверя из леса на поляну, где верховые охотники спускали борзых со своры и скакали им вслед, пока собаки не настигали свою жертву. Борзая собака — крупная порода охотничьих собак. Она отличается сильно развитой грудью, длинным, поджарым брюхом, острой головой, узенькой мордой и тонкими высокими ногами; для нее характерны быстрый бег и способность делать огромные прыжки. Этих собак употребляли для охоты за быстро бегающими животными (например, зайцами, лисицами), которых они должны были ловить на бегу.
Батюшка нанял для меня француза, мосье Бопре. Пристрастие к французскому языку и обычаям, так называемая галломания, было обычным явлением в русском дворянском обществе и неоднократно подвергалось осмеянию писателями второй половины XVIII и первых десятилетий XIX века («Бригадир» Д. И. Фонвизина, «Урок дочкам» и «Модная лавка» И. А. Крылова, «Горе от ума» А. С. Грибоедова и др.). Домашнее обучение дворянских детей сплошь и рядом поручалось иностранным гувернерам, чаще всего французам. В воспоминаниях, записанных со слов О. С. Павлищевой, родной
72
сестры Пушкина, мы читаем: «Воспитание его и сестры Ольги Сергеевны вверено было иностранцам, гувернерам и гувернанткам. Первым воспитателем был французский эмигрант граф Монфор, человек образованный, музыкант и живописец; потом Русло, который писал хорошие французские стихи, далее Шедель и другие...» (А. С. Пушкин в воспоминаниях... т. 1, с. 44—45). Именем Русло первоначально был назван гувернер Троекуровых в «Дубровском». Автобиографические мотивы присутствуют и в первой главе «Евгения Онегина»:
Monsieur l’Abbé, француз убогий,
Чтоб не измучилось дитя,
Учил его всему шутя...
Подстать наставнику Евгения Онегина изображен и легкомысленный мосье Бопре, не обременявший молодого Гринева занятиями.
Среди французов-гувернеров того времени многие никогда не собирались стать педагогами и не были пригодны к подобной деятельности. «Надобно вам знать, что я готовился было не в учителя, а в кондитеры, но мне сказали, что в вашей земле звание учительское не в пример выгоднее», — говорит Дубровскому француз-учитель, выписанный Троекуровым для его сына Саши. Биография Бопре схожа с жизнеописанием этого новоявленного воспитателя: «Бопре в отечестве своем был парикмахером, потом в Пруссии солдатом, потом приехал в Россию pour être outchitel <чтобы стать учителем>, не очень понимая значение этого слова». Образ незадачливого, невежественного гувернера-француза типичен для произведений Пушкина. Порой мы можем даже установить соответствие сюжетных событий в тексте «Евгения Онегина» и «Капитанской дочки»:
Когда же юности мятежной
Пришла Евгению пора,
Пора надежд и грусти нежной,
Monsieur прогнали со двора.
Повествуя о злоключениях Бопре в доме Гриневых, Пушкин употребляет это же выражение: «Батюшка за ворот приподнял его с кровати, вытолкал из дверей и в тот же день прогнал со двора...»
По контракту обязан он был учить меня по-французски, по-немецки и всем наукам. Условия контракта,
73
по которому гувернер должен был обучать «всем наукам», обычно не выполнялись учителями, жившими в дворянских семьях. Образ иностранного учителя-шарлатана появился в русской литературе еще в XVIII веке. Литературным предшественником пушкинского Бопре является Вральман, немец-учитель из комедии Фонвизина «Недоросль». Госпожа Простакова, рассказывая о воспитании Митрофанушки, сообщает: «По-французски и всем наукам обучает его немец Адам Адамович Вральман. Этому по триста рубликов на год. Сажаем за стол с собою. Белье его наши бабы моют. Куда надобно — лошадь. За столом стакан вина. На ночь сальная свеча, и парик направляет наш же Фомка даром» (действие I, явление 6-е). Та же Простакова, ненавидящая грамоту и науку, вынуждена учитывать требования времени: «В Москве же приняли иноземца на пять лет и, чтоб другие не сманили, контракт в полиции заявили. Подрядился учить, чему мы хотим, а по нас учи, чему сам умеешь. Мы весь родительский долг исполнили, немца приняли и деньги по третям наперед ему платим» (действие III, явление 5-е). В конце комедии Стародум внезапно узнает в воспитателе Митрофанушки своего бывшего кучера: «Стародум. А ты здесь в учителях? Вральман! Я думал, право, что ты человек добрый и не за свое не возьмешься. Вральман. Та што телать, мой патюшка? Не я перфый, не я послетний. Три месеса ф Москве шатался пез мест, кутшер нихте не ната. Пришло мне липо с голот мереть, липо учитель...» (действие V, явление 6-е).
Прачка Палашка, толстая и рябая девка, и кривая коровница Акулька как-то согласились в одно время кинуться к матушке в ноги, то есть условились, сговорились.
Я жил недорослем. Недорослями в Московском государстве называли сыновей дворян и боярских детей, не достигших 15-летнего возраста, с которого начиналась военная служба. В 15 лет недоросли получали поместья и денежные оклады. После реформ Петра I недорослями стали называть детей дворян, не вступивших еще в государственную службу и обязанных получать домашнее образование. Правительством были установлены определенные сроки, когда недоросли обязаны были являться
74
для проверки их знаний. После появления комедии Фонвизина «Недоросль» (завершена в 1781 году, впервые представлена в театре 24 сентября 1782 года, первое издание вышло в 1783 году) это слово приобрело уничижительный оттенок, стало синонимом избалованного недоучки из дворян. Герой фонвизинского «Недоросля» ведет в родительском помещичьем доме привольную жизнь, чуждую какой-либо деятельности и ответственности за свои поступки. В комедии Фонвизина нашла свое сатирическое воплощение сложившаяся еще при Петре I традиция домашнего воспитания молодых дворян. По достижении определенного возраста бездумная жизнь «недорослей» резко переламывалась, и ее сменяло трудное, нередко суровое существование на государственной службе, военной или статской. Недаром Простакова — не только «злонравная» помещица, но и, в известной степени, собирательный образ невежественной провинциальной помещицы — уверенно заявляет: «Вить, мой батюшка, пока Митрофанушка еще в недорослях, пота его и понежить; а там лет через десяток, как войдет, избави боже, в службу, всего натерпится» (действие I, явление 6-е). В финале комедии ее предсказание начинает сбываться. Правдин, взявший в опеку имение Простаковой, принимается и за ее сына. Правдин (Митрофану). С тобой, дружок, знаю что делать. Пошел-ка служить... Митрофан (махнув рукою). По мне, куда велят (действие V, явление последнее). Учитывая фонвизинские реминисценции в тексте «Капитанской дочки», можно утверждать, что действие первой главы пушкинского романа развертывается в значительной степени по схеме «Недоросля». Описывая крутой поворот в жизни молодого Гринева, Пушкин, вероятно, учитывал развязку сюжетной линии Митрофана в конце комедии Фонвизина. Отец Гринева «обратился к матушке: «Авдотья Васильевна, а сколько лет Петруше?»
— Да вот пошел семнадцатый годок, — отвечала матушка...
— Добро, — прервал батюшка, пора его в службу. Полно ему бегать по девичьим да лазить на голубятни».
Иногда высказывается мысль о том, что Пушкин нарушил закон художественной последовательности, изобразив немотивированную эволюцию образа молодого Гринева. Такая точка зрения с наибольшей последовательностью
75
и категоричностью высказана Мариной Цветаевой: «С явлением на сцену Пугачева на наших глазах совершается превращение Гринева в Пушкина: вытеснение образа дворянского недоросля образом самого Пушкина. Митрофан на наших глазах превращается в Пушкина. Но помимо разницы сущности, не забудем возраст Гринева: разве может так судить и действовать шестнадцатилетний, впервые ступивший из дому и еще вчера лизавший пенки рядовой дворянский недоросль? <...>
Шестнадцатилетний Гринев судит и действует, как тридцатишестилетний Пушкин. Дав вначале тип, Пушкин в молниеносной постепенности дает нам личность, исключение, себя. Можно без всякого преувеличения сказать: Пушкин начал с Митрофана и кончил — собою. Он так занят Пугачевым и собой, что даже забывает post factum постарить Гринева, и получается, что Гринев на два года моложе своей Маши, которой восемнадцать лет! Между Гриневым — дома и Гриневым — на военном совете — три месяца времени, а на самом деле по крайней мере десять лет роста. Объяснить этот рост появлением в жизни Гринева этой самой Маши — наивность: любовь мужей обращает в детей, но никак уж не детей в мужей. Пушкинскому Гриневу еще до полного физического роста четыре года расти и вырастать из своих мундиров!» (Цветаева, с. 125—126).
С Цветаевой согласиться трудно. Мы не можем обнаружить в тексте «Капитанской дочки» ни одного поступка Гринева, который свидетельствовал бы о его преждевременной зрелости. Если не смешивать позднейших высказываний Гринева-мемуариста, его ретроспективных размышлений о делах давно минувших дней с описанием мыслей и поступков Гринева-юноши, то легко обнаруживается, что шестнадцати-семнадцатилетний Гринев сплошь и рядом действует в полном соответствии со своим возрастом. Его взаимоотношения с Савельичем, в которых юноша Гринев прежде всего озабочен тем, чтобы отстоять свою «взрослость», самостоятельность и независимость от упрямого и властного дядьки (ведь вся история с заячьим тулупом начинается и развивается «назло Савельичу»: деспотизм преданности старого слуги герой постоянно ощущает после проигрыша в трактире); ссора и дуэль со Швабриным; поведение
76
на военном совете у оренбургского коменданта и, наконец, его обращение к генералу Р. с просьбой послать отряд правительственных войск в Белогорскую крепость, чтобы спасти Машу от преследований Швабрина, — во всех этих поступках нет ничего необычного для психологии и поведения семнадцатилетнего юноши.
Несколько иначе герой выглядит в сценах с Пугачевым; его поведение при взятии Пугачевым Белогорской крепости и при последующих встречах с предводителем крестьянского восстания свидетельствует о том, что Гринев взрослеет под влиянием чрезвычайных исторических событий; позиция, избранная пушкинским героем, внутренне «подсказана» ему родовым преданием, примером и заветом отца: «Береги честь смолоду». Линия поведения Петруши Гринева, под влиянием встреч с самозванцем ставшего Петром Андреевичем, по сути дела, не заключает в себе ничего неожиданного: она результат сословного воспитания в духе чести, преданности присяге и отечеству.
Конечно, Пушкин, изображая своего Петра Гринева изнутри, анализируя его душевные движения, нравственную борьбу, этапы внутреннего взросления, мог пытаться в остросюжетных ситуациях «подставлять» себя на его место, на какое-то время становясь и Гриневым. Совершенно естественно, что момент сопереживания герою — неотъемлемый этап творческого процесса — неизбежно уподобляет изображаемое лицо своему создателю и наоборот. Общеизвестно, что в каждом пушкинском герое присутствует частица личности автора; и Онегин, и Татьяна, и Петр Великий, и Наполеон, и Дубровский несут на себе неповторимый отпечаток пушкинской личности, как Кутузов и Наполеон, Андрей Болконский и Пьер Безухов, Платон Каратаев и князь Василий Курагин отражают творческую индивидуальность Льва Толстого. Но частица не заменяет собой целого. Отражение не есть тождество. Подобно тому как Пьер Безухов, герой, созданный творческой волей Льва Толстого, лишь в какой-то мере является выразителем авторских идей и размышлений, эхом своего создателя, Петр Гринев — только объект пушкинского изображения, которому автор доверил некоторые собственные чувства и размышления. Объект изображения, но не двойник. Отнюдь не зеркальное отражение.
77
Батюшка ... читал придворный календарь. В «Придворном календаре» помещался перечень лиц, составлявших придворный штат, списки кавалеров российских орденов, русских послов за границей, иностранных в России, начальствующего состава коллегий, губернаторов и т. д.
Обоих российских орденов кавалер. Ордена как знаки отличия за военные подвиги и государственную службу возникли в России на рубеже XVII и XVIII веков. Орден святого апостола Андрея Первозванного был учрежден в 1698 году, а орден святого Александра Невского — в 1725 году. Именно эти два ордена и имеются в виду в формуле «обоих российских орденов кавалер», приведенной Пушкиным из «Придворного календаря».
Шаматон (шематон) — мот, гуляка, пустой человек. В Толковом словаре русского языка под ред. Д. Н. Ушакова: «Шаматон (разг. устар.) — шалопай, бездельник». По утверждению В. П. Воробьева, «тщательное вчитывание в текст Пушкина говорит о том, что «шаматон» противопоставляется солдату, т. е. надежному защитнику родины» (Воробьев В. П. Слово «шаматон» в повести Пушкина «Капитанская дочка». — «Учен. зап. Саратовского пед. ин-та», 1958, вып. XXXIV, с. 224). Исследователь-филолог сопоставляет это слово с французским chenapan — лодырь, шалопай, балбес и устаревшим немецким Schamade, что обозначает сигнал, подаваемый барабаном или трубой, о сдаче осажденной крепости или укрепленного пункта. Во французском языке с тем же значением существует устаревшее слово chamade — сдача, battre la chamade — признать себя побежденным. Н. Смирнов в работе «Западное влияние на русский язык в Петровскую эпоху» отмечает слово «шамад» как заимствованное из западных языков в значении, аналогичном французскому и немецкому смыслу этого слова; в доказательство приведена выдержка из бумаг Петра I: «Неприятель ... видя последнюю отвагу, тотчас ударил шамад» (Сборник отделения русского языка и словесности Академии наук, 1910, т. XXXVIII, № 2, с. 325). По разысканиям В. П. Воробьева, «слово «шамад» и «шамат» просуществовало в русском профессиональном военном языке около ста лет, оно было живым словом в военной среде XVIII века и подвергалось некоторому обрусению.
78
Нам кажется, что слово «шаматон» своим происхождением связано с военным термином «шамад», «шамат» и обозначает нестойкого, готового всегда к сдаче, ожидающего этого сигнала перебежчика. Возникло оно среди военных и было арготизмом этой среды, почему не оказалось зафиксировано академическими словарями. Несомненно, оно имело в себе отрицательную, презрительную оценку» («Учен. зап. Саратовского пед. ин-та», 1958, вып. XXXIV, с. 228).
По утверждению В. П. Воробьева, слово «шаматон» из военной среды попадает в разговорный язык более широких слоев и меняет свое значение: в 1830-е годы у Загоскина (повесть «Три жениха», 1835) оно означает «мот», «повеса», «гуляка»; к 1860-м годам у Слепцова (очерк «Владимирка на Клязьме», 1861) и позднее у Скитальца (рассказ «Квазимодо», 1900) приобретает более демократический оттенок — прощелыга. Как предполагает В. П. Воробьев; эволюция семантики слова «шаматон» происходила под влиянием народных созвучных слов «шеметень», «шеметун», и поэтому вместо «шаматон» стали произносить «шематон». «Вероятнее всего, Пушкин употребил это слово в том его значении, какое ему было присуще в XVIII веке в военном арго армии, то есть готовый к сдаче, к переходу, перебежчик. Подобное употребление было допущено в соответствии с языковыми нормами военной среды XVIII века... Употребление Пушкиным данного слова в предполагаемом нами значении несколько уточняет идейный замысел повести» (там же, с. 229—230). Трагедия для старика Гринева заключалась в том, что его сын нарушил данный ему родительский завет, мог нарушить присягу, оказался не честным солдатом, а «шаматоном».
Где его пашпорт? Здесь: отпускное свидетельство, которое было выдано малолетнему Гриневу командиром Семеновского полка, разрешающее ему находиться дома до наступления совершеннолетия.
Андрей Карлович Р. Прототипом этого персонажа является генерал-поручик Иван Андреевич Рейнсдорп (ум. 1782), оренбургский военный губернатор с 1763 по 1782 год.
На службу не напрашивайся, от службы не отговаривайся. Ср. со словами из «Духовной» В. Н. Татищева:
79
«Родитель мой в 1704 году, отпуская меня с братом в службу, сие нам накрепко наставлял, чтобы мы ни от какого положенного на нас дела не отрицались, и ни на что сами не назывались» («Духовная тайного советника и Астраханского губернатора Василия Никитича Татищева, сочиненная в 1723 году сыну его Евграфу Васильевичу. Печатано в Санктпетербурге 1777 года», с. 27). Пушкин, по всей вероятности, был знаком с этой книгой: она упоминается в очерке «В. Н. Татищев» (1836), сохранившемся в его бумагах.
В ту же ночь приехал я в Симбирск. Симбирск (ныне Ульяновск) основан в 1648 году по повелению царя Алексея Михайловича как один из форпостов для защиты юго-восточных окраин русского государства, до конца XVIII века именовался Синбирск. В центральной части города высился четырехугольный кремль с деревянными стенами, башнями и рвом; далее был расположен посад, обнесенный стеной, валом и рвом, а затем слободы. В 1670 году город был осажден отрядами Степана Разина, которые потерпели поражение под его стенами. В XVIII веке Симбирск утратил свое первоначальное военное значение и превратился в крупный торговый центр Поволжья.
Вошед в биллиардную. В России биллиард появился при Петре I. В царствование Анны Иоанновны эта игра стала весьма распространенной в русских трактирах.
Ротмистр** гусарского полку. Ротмистр — военный чин IX класса. Гусары — впервые под этим названием кавалерийские войсковые соединения появились в Венгрии в XV веке. В России о гусарах, как о войске иноземного строя, упоминается в первый раз в 1634 году. Ко времени воцарения Екатерины II в русской армии насчитывалось двенадцать гусарских полков.
При приеме рекрут. Рекрутская повинность — система комплектования армии в XVIII—XIX веках, введенная в России Петром I. Этой повинности подлежали все податные сословия, для которых она была общинной, то есть правительство указывало, какое количество рекрутов должно было поставить для армии то или другое сословие,
80
а кто и на каких основаниях должен был быть сдан в армию, определяли сами жители. Рекрутская повинность была пожизненной (с 1793 года срок службы был сокращен до 25 лет).
Ранее, при Иоанне III, военная служба была возложена на дворян и детей боярских, которых за нее вознаграждали поместьями. Дворяне и дети боярские должны были по первому требованию являться из своих поместий и приводить с собой известное число людей с оружием и запасами, необходимыми во время войны. Петр I указом от 1 октября 1703 года приказал боярам и другим служивым людям «подавать сказки о своих дворовых и деловых людях. По этим сказкам из дворовых пятого, а из деловых седьмого представлять к смотру в Приказ военных дел». В 1714 году Петр I прекратил раздачу поместий «и все поместья обращены в отчины. С этим вместе уничтожался обычай приводить с собой на войну людей своих, — и взимание даточных сделано общим правилом» (Поливанов К. Исторический очерк законов о рекрутской повинности от Петра I до 1810 года. СПб., 1850, с. 9). В последующие годы издавалось множество указов, которые регламентировали проведение рекрутских наборов. 29 сентября 1766 года Екатерина II опубликовала свод постановлений под названием «Генеральное учреждение. О сборе в Государстве рекрут и о порядках, какие при наборах исполнять должно, также и о штрафах и наказаниях, кто как в приеме, так и в отдаче неистиною поступать будет».
Основные требования к принимаемым на военную службу были установлены следующие: «Принимать в рекруты из положенных в подушный оклад дворовых людей крестьян и детей их здоровых, крепких и к военной службе годных, от 17 до 35 лет, ростом (если кто больше ростом не поставит) в 2 аршина 4 вершка без обуви, а ниже оной меры и старее 35 лет, напротив же того и моложе 17 лет отнюдь не принимать» (Полный свод законов Российской империи, т. XVII. 1765—1766. СПб., 1830, с. 1000).
Несмотря на предупредительные меры злоупотребления при сдаче в рекруты все время множились. О трагической судьбе крестьян, попадавших в рекруты вне очереди и с нарушением правил, повествует Радищев в «Путешествии из Петербурга в Москву» (глава «Городня»).
81
О рекрутском наборе см. также: Кулакова Л. И. Западов В. А. «Путешествие из Петербурга в Москву». Комментарий. Пособие для учителя. Л., «Просвещение», 1974, с. 223—225.
Сказал он жалким голосом, то есть жалобным голосом.
И денег, и белья, и дел моих рачитель. Цитата из «Послания к слугам моим Шумилову, Ваньке и Петрушке» Д. И. Фонвизина. Эти слова обращены к Михаилу Шумилову, дядьке и наставнику Фонвизина.
Глава II
ВОЖАТЫЙ
Сторона ль моя, сторонушка, сторона незнакомая и т. д. Эпиграф является слегка измененной цитатой из рекрутской песни «Породила меня матушка», напечатанной в «Новом и полном собрании российских песен» (М., 1780, ч. III, № 68). В рукописи второй главы этому эпиграфу предшествовал другой: «Где ж Вожатый? Едем!», взятый из стихотворения Жуковского «Желание» (1811).
«Гринев, увидев Пугачева в степи, спрашивает его:
«Послушай, мужичок, — сказал я ему, — знаешь ли ты эту сторону?..
— Сторона мне знакомая, — отвечал дорожный...»
Слегка изменяя строку песни, продолжая ее образ, Пушкин как бы спорит с ней. Степь не чужбина для Пугачева.
Так слова песни переходят в диалог героя» (Шкловский, с. 53).
Проигрыш мой, по тогдашним ценам, был немаловажен. Понижение покупательной способности рубля при одновременном росте цен являлось характерной особенностью экономического развития России в XVIII—XIX веках. Периоды медленного развития этого процесса сменялись годами, когда происходили резкие скачки цен: во времена Пушкина значительное понижение покупательной способности рубля наступило после наполеоновских войн. Повествуя о проигрыше Гринева, Пушкин, вероятно, сравнивал цены 1830-х годов с ценами времен
82
пугачевского восстания. Между тем свои записки Гринев, по замыслу Пушкина, писал в первые годы царствования Александра I, когда курс рубля еще не столь сильно понизился по сравнению с 1770-ми годами, как это наблюдалось в 1830-е годы.
Кибитка ехала по узкой дороге и т. д. Ср. с очерком С. Т. Аксакова «Буран», который был напечатан анонимно в альманахе «Денница на 1834 год»: «Небольшой обоз тянулся по узенькой, как ход крестьянских саней, проселочной дорожке, или лучше сказать — следу будто недавно проложенному по необозримым снежным пустыням. <...> Быстро поднималось и росло белое облако с востока, и когда скрылись за горой последние бледные лучи закатившегося солнца — уже огромная снеговая туча заволокла большую половину неба и посыпала из себя мелкий снежный прах; уже в обыкновенном шуме ветра слышался иногда как будто отдаленный плач младенца, а иногда вой голодного волка. <...> Снеговая белая туча, огромная, как небо, обтянула весь горизонт и последний свет красной, погорелой вечерней зари быстро задернула густою пеленою. Вдруг настала ночь... наступил буран со всей яростью, со всеми своими ужасами. Разыгрался пустынный ветер на приволье, взрыл снеговые степи, как пух лебяжий вскинул их до небес... Все одел белый мрак, непроницаемый, как мрак самой темной осенней ночи! Все слилось, все смешалось: земля, воздух, небо превратились в пучину кипящего снежного праха, который слепил глаза, занимал дыханье, ревел, свистал, выл, стонал, бил, трепал, вертел со всех сторон, сверху и снизу, обвивался, как змей, и душил все, что ему ни попадалось. <...> Буран свирепел час от часу. Бушевал всю ночь и весь следующий день, так что не было никакой езды. Глубокие овраги сделались высокими буграми... Наконец, стало понемногу затихать волнение снежного океана, которое и тогда еще продолжается, когда небо уже блестит безоблачной синевою. Прошла еще ночь. Утих буйный ветер, улеглись снега. Степи представляли вид бурного моря, внезапно оледеневшего...» (Аксаков С. Т. Собр. соч. в 4-х т., т. 2. М., Гослитиздат, 1955, с. 406—411).
Сопоставив описание бурана в «Капитанской дочке» и в очерке С. Т. Аксакова, А. Поляков писал: «...мы имеем
83
типичную пушкинскую переработку, сухую и сжатую, в противовес растянутому и эмоционально насыщенному оригиналу» (Пушкин в мировой литературе. Сборник статей. Л., ГИЗ, 1926, с. 288).
Двадцать лет спустя Л. Н. Толстой пишет рассказ «Метель». Поводом к созданию «Метели» послужило происшествие, случившееся с Толстым 24 января 1854 года, когда он возвращался с Кавказа в Ясную Поляну. Отметив в своем дневнике, что он был в дороге с 22 числа, Толстой продолжает: «24 в Белгородцевск <ой>, 100 <верст> от Черк<асска>, плутал целую ночь. И мне пришла мысль написать рассказ «Метель». Рассказ был написан, как указывает автор, 11 февраля 1856 года. «Связь «Метели» с «Капитанской дочкой» при появлении повести отметил лично хорошо знавший тогда Толстого А. В. Дружинин» (Шкловский, с. 84).
Герой «Метели», подобно Петру Гриневу, сбивается с дороги во время снежной бури. Следует продолжительное описание поисков санного пути, которые оказываются тщетными; путешественникам грозит опасность потеряться и погибнуть в метели. Замерзающий герой видит сон, в котором, на первый взгляд, необъяснимым и странным образом сплетены предвидение (как у Гринева) и воспоминание, полубред-полуявь. Молодой дворянин-офицер видит во сне свое имение, летний зной и себя, засыпающего на скамье в саду, у пруда. Сон во сне внезапно прерван криками баб, стиравших белье в пруду: только что здесь, в омуте, утонул человек, чужой мужик, неизвестный. Героя в первый момент осеняет благородная идея спасти утопающего, на глазах у всех, поразив своим поступком присутствующих. Он уже видит себя входящим в воду, а затем мужественно приближающимся к омуту — и в то же время не трогается с места, вспомнив, что он плохо плавает. Следующий момент, наступивший непосредственно после подсознательного решения героя не бросаться в воду, невероятно «растянут» Толстым в воспоминании героя. Время остановилось, и при этом безвозвратно уходят последние минуты, секунды, когда человека еще можно спасти. Появляются мужики с неводом, и, наконец, на переднем плане действия возникает другой герой — дворовый мужик Федор Филиппыч, всегда расторопный и деловитый, предмет постоянного сознательного и бессознательного
84
ревнивого любования молодого помещика, — любования, подчас смешанного с некоторой завистью. И вот застывший словно в столбняке рассказчик видит, как Федор Филиппыч спокойно и естественно, как ни в чем ни бывало, раздевается на ходу, не теряя ни одной лишней секунды. Еще момент — и он красиво, саженками (и это тоже отмечено пристальным взглядом рефлектирующего свидетеля) плывет к тому страшному месту; затем ныряет и показывает мужикам, куда нужно забросить невод. Утопленника вылавливают, как рыбу, и вытаскивают на берег. Появившаяся на месте происшествия тетушка главного героя огорчена, но спешит тут же успокоить племянника и увести его прочь.
И дальше герою снится, что уже не там, а здесь, в степи, мужик, который незадолго до того, как герой заснул, вызвался было вывести путников на дорогу, что мужик этот и есть Федор Филиппыч. И сон, перестав быть воспоминанием, становится в чем-то предвидением, а в чем-то прозрением, — недоосознанным, не воплощенным в чем-то самом важном, в какой-то своей первооснове до конца. Мужик — он же Федор Филиппыч — во сне спасает героя. И в благодарность за спасение молодой офицер — тоже во сне — целует мужичью руку. И рука эта кажется ему мягкой и сладкой. В этот миг сон на минуту прерывается — а наяву опасность еще не миновала, метель продолжает бушевать, кругом не видно ни зги. В вялом раздражении отмахиваясь от яви, герой торопится возвратиться в сон; ему хочется вернуться к ощущению безопасности, и тепла, хочется снова целовать руку мужика-спасителя, того самого, с которым после, проснувшись и увидев свое спасение уже не во сне, а наяву, он обойдется устало-равнодушно, с некоторым оттенком обычного барского высокомерия, так, как будто ничего примечательного не произошло и спасение странствующего барина посторонним встречным мужиком — вещь сама собой разумеющаяся.
Если сопоставить сон Гринева о «страшном мужике», который тщетно просит молодого дворянина «подойти под его благословение», со сновидением толстовского героя, можно увидеть явное, сознательное или бессознательное, «размывание барьера» — того барьера социальной розни, который был абсолютно непреодолим и во времена «Капитанской дочки», и в пушкинские времена,
85
Этот барьер сохранен еще и у Толстого, но вряд ли автор и герой «Метели» уверены в его абсолютности и незыблемости. Иную историческую эпоху, иное мироощущение, принципиально новый этап и уровень дворянского самосознания воссоздал Толстой, наследник Пушкина в истории русской литературы, русской общественной, этической мысли.
«А бог знает, барин, — сказал он, садясь на свое место, — воз не воз, дерево не дерево, а кажется, что шевелится. Должно быть, или волк, или человек». Ср. со следующим местом из путевого рассказа А. Крюкова «Киргизский набег»: «...заметив однажды вдали неподвижную точку, я спросил одного из моих казаков, не может ли он рассмотреть, что там чернеется? — «Куст или беркут», — отвечал он сухо» («Северные цветы» на 1830 год, проза, с. 130).
Через две минуты мы поравнялись с человеком и т. д. Так в роман вводится впервые образ Пугачева. По мнению А. М. Скабичевского, «изобразить верно и в настоящем свете подобного рода личность тем труднее, чем сильнее действует она на воображение и невольно влечет художника к каким-нибудь преувеличениям. Стоило Пушкину немножко более, чем следует, перепустить густых черных красок, что было так легко сделать сообразно тому ужасу и отвращению, какое возбуждал Пугачев в современниках Пушкина, и вышел бы мелодраматический злодей, ни с чем не сообразное нравственное чудовище; стоило бы от живой действительности хоть на один шаг вступить в область эффектных романтических образов, и вышло бы нечто вроде Карла Моора, образ очень красивый сам по себе, но чуждый исторической правде. Пушкин гениально избег и того, и другого. Ему и Пугачева удалось свести на почву осязательной и будничной действительности. Правда, является он на сцену романа не без поэтичности: словно какой-то мифический дух грозы и бури он внезапно вырисовывается перед читателем из мутной мглы бурана, но вырисовывается вовсе не для того, чтобы сразу поразить вас, как нечто выдающееся и необыкновенное. Является он простым беглым казаком, полураздетым
86
бродягою, только что пропившим в кабаке последний свой тулуп» (Скабичевский А. М. Сочинения, т. 2. СПб., 1890, стлб. 673).
А. М. Скабичевский, автор обзора «Наш исторический роман в его прошлом и настоящем», усматривал в «Капитанской дочке» художественное совершенство, строгую, трезвую реальность и историческое беспристрастие. С оценкой, данной А. М. Скабичевским образу Пугачева, интересно сопоставить точку зрения Марины Цветаевой, высказанную полвека спустя:
«Пушкинский Пугачев, — пишет она, — помимо дани поэта — чаре, поэта — врагу, еще дань эпохе: Романтизму. У Гете — Гетц, у Шиллера — Карл Моор, у Пушкина — Пугачев. Да, да, эта самая классическая, кристальная, и, как вы ее еще называете, проза — чистейший романтизм, кристалл романтизма. Только те своих героев искали и находили либо в дебрях прошлого, этим бесконечно себе задачу облегчая и отдаленностью времен лишая их последнего правдоподобия, либо (Лермонтов, Байрон) — в недрах лирического хаоса, — либо в себе, либо в нигде. Пушкин же своего героя взял и вне себя и из предшествующего ему поколения (Пугачев по возрасту Пушкину — отец), этим бесконечно себе задачу затрудняя. Но зато: и Карл Моор, и Гетц, и Лара, и Мцыри, и собственный пушкинский Алеко — идеи, в лучшем случае — видения, Пугачев — живой человек. Живой мужик. И этот живой мужик — самый неодолимый из всех романтических героев. Сравнимый только с другим реалистическим героем, праотцом всех романтических: Дон-Кихотом» (Цветаева, с. 138—139).
В последние годы исследователи настойчиво сопоставляют стихотворение Пушкина «Бесы» со сценой бурана во второй главе «Капитанской дочки». В. Непомнящий утверждает, что «роман о пугачевщине, в начале которого завывает буран (и прежде всего линия Гринева), — во многих отношениях параллель к пушкинским сказкам, у «колыбели» которых стояло стихотворение «Бесы» (Непомнящий, с. 158). Автор статьи отдает должное М. Цветаевой, которая выделяет в «Капитанской дочке» некоторые черты сказочности («Пушкин и Пугачев»). Говоря о совпадении тональности, общего настроя «Бесов» с проблематикой пушкинских сказок, В. Непомнящий утверждает «невозможность спокойно
87
поставить твердую точку, сказав: «Вот это пень, а вот это — волк» <...> И кажется, что, убегая от ощущения загадочности бытия и своего пути в нем — ощущения, наполнявшего «Бесов», он (Пушкин) приходит к загадочности не менее очевидной, но еще более грозной.
Все как будто возвращается на круги своя, и возвращение это, кажется, не будет иметь предела.
Он уходит от своей личной судьбы в эпос, в историю, к «судьбе народной». Он пишет историю Пугачева и роман о пугачевщине. Оставлены и фантасмагория «Бесов», и вымышленная сказочная вселенная, — и вот уже не «Еду, еду в чистом поле», уже не от первого лица, а по вполне реальной, обычной «узкой дороге, или точнее по следу, проложенному крестьянскими санями», едет, едет обыкновенный Петруша Гринев с обыкновенным ямщиком и обыкновенным Савельичем — и вдруг... «Все исчезло. «Ну, барин, — закричал ямщик, — беда: буран!» (там же, с. 156). Независимо от В. Непомнящего Г. П. Макогоненко отмечает смысловые и стилистические соответствия, цитируя текст «Бесов» и описание бурана в «Капитанской дочке»:
«Обращает на себя внимание сознательно выдержанное сходство сюжетных мотивов «Бесов» и главы в романе: метель застает путников «в чистом поле», вьюга занесла дорогу, кони остановились. В конце концов дорогу находят, и лошади вновь увозят путников навстречу жилью. <...> Подчеркивание общего мотива дороги нужно Пушкину, чтобы резче, контрастнее выступило новое разрешение кризисной ситуации. В «Бесах» дорога потеряна, кони стали, но затем, напрягая свои силы, они помчали вперед, навстречу опасности, бесам, волку... Была ли найдена дорога? Мы этого не знаем. Скорее всего кони понеслись по снежной целине.
В «Капитанской дочке» мотив дороги и все связанное с ним решительно изменены. То, что чернело вдали, оказалось не пнем, не деревом, не волком, но человеком. И человек этот — Пугачев, казак, мятежник, собиравший свое войско, для того чтобы поднять восстание. И вышел он из метели. <...> И нет в этой новой метели «бесов безобразных», и не оборачивается она дикой, злобной стихией, в ней чувствует себя хозяином человек из народа, который, несмотря на буран и заносы,
88
почуял близкое жилье и вывел заблудившихся путников на дорогу» (Макогоненко Г. П. Творчество А. С. Пушкина в 1830-е годы. Л., «Худож. лит.», 1974, с. 102—103).
А потому, что ветер оттоль потянул, — отвечал дорожный и т. д. В сцене встречи Гринева с вожатым можно усмотреть элементы внешнего сходства с первой главой романа М. Н. Загоскина «Юрий Милославский, или Русские в 1612 году» (1829). Молодой боярин Милославский и его слуга Бурнаш во время метели в степи в поисках пути неожиданно натыкаются на полузамерзшего человека; спасенный незнакомец выводит героев к постоялому двору. Им оказывается запорожский казак Кирша, который впоследствии на протяжении всего романа верно служит своему спасителю, в свою очередь спасая Милославского от гибели.
Этот мотив, играющий столь существенную роль и в сюжете «Капитанской дочки», и в фабуле «Юрия Милославского» уходит своими корнями в фольклор. «Помощный разбойник. — Он же в прошлом помощный зверь. Герой оказывает разбойнику услугу, разбойник потом его спасает» (Шкловский В. Б. Гамбургский счет. Л., 1928, с. 31). Из сказки и эпоса этот мотив перешел в письменную литературу. По справедливому замечанию Н. Н. Петруниной, «характерен он и для исторического романа Вальтера Скотта и его последователей. Напомним, что образ «помощного разбойника» появился в планах будущей «Капитанской дочки», когда Пушкин еще пытался организовать сюжет, опираясь на литературную традицию и стремясь с помощью творческой интуиции преодолеть ограниченность фактических сведений о пугачевщине. Вначале это просто «разбойник-вожатый» (план «Крестьянский бунт»), затем изувеченный башкирец, спасенный Башариным во время бурана, и, наконец, в «Капитанской дочке» — сам будущий мужицкий царь, Пугачев» (Петрунина, с. 112).
Но, конечно, сюжетная линия Гринев — Пугачев отнюдь не исчерпывается использованием фольклорного мотива. Более того, Пушкин именно потому и выбрал данный фольклорный мотив, что в народной памяти Пугачев остался образцом благородного и великодушного
89
человека. В 1959 году В. Б. Шкловский напомнил о рассказе, «Благодарность» (1810) ныне забытого писателя демократического направления Н. И. Страхова (Шкловский В. Б. О пользе личных библиотек и о пользе собирания книг в первых изданиях, в частности. — «Новый мир», 1959, № 10, с. 267). Вот текст этого рассказа: «Петр Яковлевич К... приехал в Пензенские свои деревни во время возмущений, произведенных Пугачевым. В один день все крестьяне вошли к нему и объявили, что должны вести его к батюшке. Они остригли его в кружок, обмыли; надели крестьянскую рубаху и платье, потом, велев священнику приобщить его святых таинств, посадили в телегу и везли верст около ста. Беспорядочный лагерь при дремучем лесе, крик и стон мучимых жертв повергли его в отчаяние. Вскоре прискакала толпа казаков. Начальник их, пристально в него всматриваясь, наконец вскричал: «Ба! Петр Яковлевич, да ты как здесь очутился?» Не дождавшись ответа, он дал шпоры и во всю прыть поскакал в лагерь. Господин К... вспомнил, что это был слуга его соседа, которого он часто избавлял от побой и сечения за пьянство. Вскоре он возвратился и, обняв его, сказал:«Благодарю бога, твоя жизнь дарована мне, а я тебе ее дарую за твои ко мне добродетели. Прощай и помни меня. Вот тебе краюха хлеба и жестяной билет, с которым тебя никто наши тронуть не смеют. Ступай! Держись правой стороны, где находится с войсками ваш граф Панин!» (Ник. Страхов. Мои петербургские сумерки, ч. 1. СПб., 1810, с. 86—87).
В этом рассказе Пугачев еще не появляется на переднем плане, — он лишь благосклонно санкционирует отпустить с миром помещика К..., за которого ходатайствует один из его сподвижников. Нам точно не известно, читал ли Пушкин рассказ Н. И. Страхова. Но во время своего пребывания в Казани в сентябре 1833 года Пушкин получил сведения о лицах, которые также были отпущены повстанцами. Казанская поэтесса А. А. Фукс вспоминала, что Пушкин и ее муж К. Ф. Фукс «поехали к казанскому первой гильдии купцу Крупеникову, бывшему в плену у Пугачева, и пробыли там часа полтора; возвратясь к нам в дом, у подъезда, Пушкин благодарил моего мужа» (А. С. Пушкин в воспоминаниях... т. 2, с. 218).
90
Тот же К. Ф. Фукс рассказал Пушкину историю «некоего пастора, который был помилован Пугачевым и произведен в полковники в благодарность за милостыню, которую Пугачев получил от него в Казанском остроге. «Пастор-полковник, — записал Пушкин, — посажен был верхом на башкирскую лошадь. Он сопровождал бегство Пугачева и несколько дней уже спустя отстал от него и возвратился в Казань» (Пушкин, т. 9, с. 68). В поле зрения Пушкина появилось одно историческое лицо — человек, который был пощажен Пугачевым за сделанное ему добро и который, не сражаясь в рядах пугачевцев, скоро их покинул» (Левкович Я. Л. Принципы документального повествования в исторической прозе пушкинской поры. — В кн.: Пушкин. Исследования и материалы, т. VI. Л., «Наука», 1969, с. 190).
Кибитка тихо подвигалась, то въезжая на сугроб, то обрушаясь в овраг и переваливаясь то на одну, то на другую сторону. Это похоже было на плавание судна по бурному морю. Подобный образ встречался в современной Пушкину литературе; в сонете «Аккерманские степи» (1826) Адам Мицкевич писал:
Вплывая в пространство сухого океана, колесница ныряет в зелени и, как лодка, зыблется среди волн шумящих нив, среди разлива цветов, минуя багряные острова бурьяна.
(Перевод П. А. Вяземского.)
Этот сонет получил широкий отклик в России: с 1827 по 1829 год он был пять раз переведен на русский язык; его переводили П. А. Вяземский, А. Д. Илличевский, И. И. Козлов, Ю. А. Познанский и В. И. Романович. В стихотворении П. А. Вяземского «Зимние карикатуры» (1828) смелый образ Мицкевича применен уже к зимнему пейзажу:
Какой враждебный дух, дух зла, дух разрушенья,
Какой свирепый ураган,
Стоячей качкою, волнами без движенья
Изрыл сей снежный океан?
Кибитка-ладия шатается, ныряет:
То вглубь ударится со скользкой крутизны,
То дыбом на хребет замерзнувшей волны
Ее насильственно кидает.
91
Мне приснился сон и т. д. «Пророческий» сон является важным сюжетным элементом ряда произведений Пушкина (сон Татьяны в «Евгении Онегине»; сон Григория в «Борисе Годунове»), предвосхищающим дальнейшие события. В символике сна подсознательно и в искаженном ракурсе проступает причинно-следственная связь явлений, которая предстанет перед читателем в последующем повествовании. Именно такова сюжетная функция «пророческого» сна Гринева. Образ Вожатого произвел на героя сильное впечатление, и оно отразилось в его сновидении. Подмена отца посаженым отцом — мужиком с черной бородой — соединяет и личный план романа, и его общественно-историческое содержание. Участие Пугачева в перипетиях отношений между Гриневым и его невестой, предложение Пугачева быть посаженым отцом на их свадьбе легко соотносится с «пророческим» сном. Сложнее обнаружить намек на общественную коллизию, — здесь неназванным связующим звеном является фигура Петра III. Вероятно, отец Гринева был приверженцем этого царя и, не желая нарушать верность присяге, сразу же вышел в отставку после его убийства; с другой стороны, Пугачев примет в дальнейшем имя Петра III. Так в символике «пророческого» сна, в замене отца посаженым отцом проступает симметричность сюжетного замысла: судьба старшего Гринева зависела от судьбы Петра III; судьба молодого Гринева будет зависеть от судьбы мнимого Петра III, вождя крестьянской революции.
Усилению роли «пророческого» сна в повести способствует мастерство повествования: «Яркая символика сна («топор», которым размахивает «мужик», «мертвые тела», «кровавые лужи») подчеркнуто преобразует реальные события, свидетелем которых является Гринев после взятия Пугачевым Белогорской крепости. А слова «Страшный мужик ласково меня кликал» точно определяют отношения, складывающиеся в дальнейшем между Пугачевым и Гриневым, так же как и отношение Пугачева к Маше после того, как он узнал, что она — сирота и невеста Гринева: «Потом обратился он к Марье Ивановне и сказал ей ласково: «Выходи, красная девица; дарую тебе волю. Я государь». То же слово «ласково» находим и в эпиграфе, который Пушкин предпосылает
92
главе «Мятежная слобода», непосредственно связывая его с Пугачевым:
В ту пору лев был сыт, хоть с роду он свиреп.
«Зачем пожаловать изволил в мой вертеп?» —
Спросил он ласково.
Эта тесная связь между сном и последующей явью усиливается и прямыми текстуальными перекличками. Казаки-«губители», которые тащат Гринева к виселице, повторяют: «Не бось, не бось». Помилованного Пугачевым Гринева приводят к нему и ставят перед ним «на колени».
«Пугачев протянул мне жилистую свою руку. «Целуй руку, целуй руку! — говорили около меня... «Батюшка, Петр Андреич!» — шептал Савельич, стоя за мною и толкая меня. — «Не упрямься! что тебе стоит? плюнь да поцелуй у злод... (тьфу) поцелуй у него ручку».
Нетрудно установить и другие параллели. Слова Гринева в рассказе о сне: «Вижу в постели лежит мужик с черной бородою, весело на меня поглядывая», — перекликаются с последующим описанием облика Пугачева. О его черной бороде неоднократно упоминается, начиная с той же второй главы: «Где же вожатый?» — спрашивает Гринев у Савельича после приезда на постоялый двор. «Здесь, ваше благородие», — отвечал мне голос сверху. Я взглянул на полати и увидел черную бороду и два сверкающих глаза». Через несколько строк снова: «В черной бороде его показывалась проседь». В восьмой главе: «Пугачев на первом месте сидел, облокотясь на стол и подпирая черную бороду своим широким кулаком». То же и о веселости Пугачева: «Пугачев смотрел на меня пристально, изредка прищуривая левый глаз с удивительным выражением плутовства и насмешливости. Наконец он засмеялся и с такою непритворной веселостию, что и я, глядя на него, стал смеяться, сам не зная чему» (восьмая глава). «Пугачев весело со мною поздоровался» (одиннадцатая глава)» (Благой Д. Мастерство Пушкина. М., «Сов. писатель», 1955, с. 254—255).
В. Непомнящий отмечает соответствие пророческого гриневского сна последующим реальным событиям, происходящим в «Капитанской дочке»: «... Был у Гринева сон. Сон — как страшная сказка, сон про мужика, который «выхватил топор из-за спины и стал махать во
93
все стороны. Я хотел бежать... и не мог; комната наполнилась мертвыми телами, я спотыкался о тела и скользил в кровавых лужах...» <...> «Страшный мужик ласково меня кликал, говоря: «Не бойсь, подойди под мое благословение. <...> Ужас и недоумение овладели мною... И в эту минуту я проснулся...»
...И, проснувшись, увидел «русский бунт», потрясший до основания огромное государство, и услышал старую разбойничью песню о виселице, распеваемую на пиру «людьми, обреченными виселице»; и «присутствовал при казни Пугачева, который узнал его в толпе и кивнул ему головою, которая через минуту, мертвая и окровавленная, показана была народу». <...>
Чему, чему свидетели мы были...» (Непомнящий, с. 157).
Яицкий казак — так именовали казаков, живших по берегам реки Яик, переименованной после восстания Пугачева в реку Урал.
Волосы были обстрижены в кружок — стрижка, принятая у казаков.
Я ничего не мог тогда понять из этого воровского разговора. Воровской разговор — здесь: разбойничий, мошеннический, условно зашифрованный разговор людей, преследуемых правительством, находящихся вне закона, вынужденных соблюдать тайну, людей, которые постоянно боятся разоблачения.
Вожатый мой мигнул значительно и отвечал поговоркою: «В огород летал, конопли клевал; швырнула бабушка камушком — да мимо. Ну, а что ваши?» и т. д. Речевая характеристика Пугачева, основанная на стилистике фольклора, народных поговорок и прибауток, непосредственно связана с устным преданием о Панине и Пугачеве, которое было включено Пушкиным в восьмую главу «Истории Пугачева»: «Пугачева привезли прямо на двор к графу Панину, который встретил его на крыльце, окруженный своим штабом. — Кто ты таков? — спросил он у самозванца. — Емельян Иванов Пугачев, — отвечал тот. — Как же смел ты, вор, назваться государем? — продолжал Панин. — Я не ворон (возразил Пугачев, играя словами и изъяснясь, по своему обыкновению,
94
иносказательно), я вороненок, а ворон-то еще летает. — Надобно знать, что яицкие бунтовщики, в опровержение общей молвы, распустили слух, что между ими действительно находился некто Пугачев, но что он с государем Петром III, ими предводительствующим, ничего общего не имеет. Панин, заметя, что дерзость Пугачева поразила народ, столпившийся около двора, ударил самозванца по лицу до крови и вырвал у него клок бороды» (Пушкин, т. 9, с. 78).
Этот красочный эпизод стал известен Пушкину, вероятно, во время его поездки на Урал. «Кто же из симбирских старожилов (а сцена едва ли могла быть записана в другом месте) познакомил Пушкина с преданием о бесстрашной реплике Пугачева, которую не мог вспомнить Дмитриев и которую не записал Рычков? Естественнее всего предположить, что на помощь Пушкину здесь пришел П. М. Языков, старший брат Н. М. Языкова, один из интереснейших представителей симбирской интеллигенции тридцатых годов, знаток местного края и ревнитель его преданий, этнограф, историк и натуралист, с которым Пушкин провел несколько часов на пути в Оренбург и вновь увидался по дороге в Болдино. Именно о нем Пушкин писал 12 сентября 1833 года жене из Симбирска: «Здесь я нашел старшего брата Языкова, человека чрезвычайно замечательного и которого готов я полюбить, как люблю Плетнева и Нащокина. Я провел с ним вечер».
В пользу симбирской локализации предания о смелой пугачевской шутке, вызвавшей кулачную расправу с ним графа Панина, свидетельствует и тот факт, что именно в Симбирской губернии записана была А. М. Языковым, другим братом поэта, народная песня о беседе Пугачева с его тюремщиком:
Судил тут граф Панин вора Пугачева.
— Скажи, скажи, Пугаченька, Емельян Иваныч,
Много ль перевешал князей и боярей?
— Перевешал вашей братьи семьсот семь тысяч.
Спасибо тебе, Панин, что ты не попался:
Я бы чину-то прибавил, спину-то поправил
За твою-то бы услугу повыше подвесил.
Предание, рассказанное Языковым, оставило след не только в «Истории Пугачева». Слова из живой речи пленного крестьянского вождя, записанные Пушкиным
95
в Симбирске в 1833 году, явились тем зерном, из которого выросла вся речевая характеристика Пугачева в «Капитанской дочке» (Лит. памятники, с. 193—194). Наиболее ярко речь Пугачева выразилась в афористической сказке об орле и вороне (см. гл. XI).
Дело шло о делах Яиикого войска, в то время только что усмиренного после бунта 1772 года. Имеется в виду восстание казаков Яицкого войска. Казак, козак (тюрк. — удалец, вольный человек), — в узком смысле наемный работник, в широком — человек, порвавший со своей социальной средой. Казачество — военное сословие в дореволюционной России, возникшее в XIV веке на окраинах государства. Служилые казаки разделялись на городовых (полковых) и станичных (сторожевых); они использовались для защиты городов и сторожевых постов, за что получали от правительства землю и жалование. Со второй половины XV века на окраинах государств начали скапливаться беглые крестьяне и посадские люди, которые также называли себя вольными людьми — казаками. Им приходилось вести непрерывную борьбу с соседними государствами на Западе и полукочевыми народами на Востоке, что привело к объединению этих людей в общины. Основу хозяйственной жизни казаков вначале составляли промыслы — охота, рыболовство и бортничество. В XVI—XVII веках серьезным подспорьем для казаков являлась военная добыча и жалованье, получаемое от государства. В то время казаки еще пользовались автономией в области суда, управления и внешних сношений. Все важнейшие дела обсуждались на общем сходе. С начала XVIII века царское правительство стало постепенно ограничивать автономию в казачьих областях. В 1721 году казачьи войска перешли в ведение военной коллегии. Восстание в Яицком городке, которое упоминает Пушкин, и было вызвано тем, что казаки все больше теряли свои былые вольности. В 1744 году оренбургскому губернатору были предоставлены широкие административные права, которые существенно ущемляли казачьи привилегии: была отменена выборность войсковых атаманов, казаки стали подсудны царскому суду, который мог подвергать их телесному наказанию. После объявления ловли рыбы в реке Яик государственной монополией казаки принуждены были арендовать
96
рыбные угодья. Все более тяжелым бременем становилась для казаков воинская служба. В 1769—1771 годах царское правительство потребовало казачьи части в Московский легион и в Кизляр, на Северный Кавказ. Казаки подали жалобу. Следственная комиссия генерала Траубенберга, посланная для рассмотрения жалобы казаков, повела расследование столь круто и враждебно, что 13 января 1772 года вспыхнуло восстание, и Траубенберг был убит. Восстание было подавлено лишь полгода спустя. В конце апреля 1773 года в Оренбурге был получен указ Военной коллегии с приговором по делу об убийстве генерал-майора Траубенберга: «16 человек, наказав кнутом, вырезав ноздри и поставя знаки, послать в Сибирь на Нерчинские заводы вечно; 38 человек наказать кнутом и, без постановления знаков и вырезания ноздрей, сослать с женами и малолетними детьми в Сибирь на поселение; 5 человек, «для омытия пролитой крови», послать на службу против неприятеля без очереди. 25 человек, менее виновных, наказать плетьми и распределить: молодых в разные армейские полки, а престарелых в разные сибирские гарнизонные баталионы» (Дубровин Н. Пугачев и его сообщники, т. 1. СПб., 1884, с. 183—184), Перечисляя жестокие наказания, которым были подвергнуты участники бунта, Пушкин писал в «Истории Пугачева»: «То ли еще будет! — говорили прощенные мятежники. — Так ли мы тряхнем Москвою». — Казаки все еще были разделены на две стороны: согласную и несогласную (или, как весьма точно переводила слова сии Военная коллегия, на послушную и непослушную). Тайные совещания происходили по степным уметам и отдаленным хуторам. Все предвещало новый мятеж. Недоставало предводителя. Предводитель сыскался» (Пушкин, т. 9, с. 12).
Награди вас господь за вашу добродетель, то есть за доброе дело, за благодеяние.
Старый полинялый мундир напоминал воина времен Анны Иоанновны, а в его речи сильно отзывался немецкий выговор. Племянница Петра I Анна Иоанновна (1693—1740) стала русской императрицей в 1730 году. На годы ее царствования приходится вмешательство России в польские дела (1733—1734), а также война с
97
Турцией (1736—1739). Деятельное участие в государственных делах Бирона и Миниха способствовало переходу на службу в русскую армию немцев, многие из которых быстро получали повышения в чинах. Одним из таких немцев в изображении Пушкина является генерал Андрей Карлович Р., военный губернатор Оренбурга. В начале своего разговора с молодым Гриневым он сильно коверкает слова на немецкий лад; но его речевая характеристика непоследовательна, — далее в разговоре генерал Р. изъясняется чистым русским языком, как бы продолжая наставительные речи Гринева-старшего, стремившегося подвергнуть своего сына строгой армейской выучке.
Прототипом генерала Р. являлся Иван Андреевич Рейнсдорп (см. с. 78); но изображенный Пушкиным генерал Р. старше Рейнсдорпа: он вспоминает в разговоре об участии в прусском походе Миниха (1733), в то время как Рейнсдорп вступил в русскую армию в 1746 году.
Фельдмаршалом Мин... Имеется в виду генерал фельдмаршал Миних, скончавшийся в 1767 году.
«Ну, батюшка, — сказал он, прочитав письмо и отложив в сторону мой паспорт, — все будет сделано: ты будешь офицером переведен в *** полк. В рукописи Пушкина точно обозначен полк, в который должен был состояться перевод Гринева из гвардии — «Шемшинский драгунский»; части этого конного полка входили в те годы в состав гарнизона Приуральских крепостей.
В Оренбурге делать тебе нечего. Построенный в 1735 году при слиянии рек Ори и Урала, Оренбург был перенесен в 1740 году на 180 верст к западу, а оттуда в 1742 году на нынешнее свое место; в 1744 году Оренбург стал губернским городом. С 1938 по 1957 год Оренбург назывался Чкалов.
Киргиз-кайсацкие степи — степи, расположенные к востоку от реки Урала (теперь территория Казахской ССР). Название «киргиз-кайсаки» встречается в книге П. И. Рычкова «Топография оренбургская...» (1762), к которой Пушкин обращался при написании «Истории
98
Пугачева». В 1827 году по инициативе Пушкина в журнале «Московский вестник» была напечатана статья его одесского знакомого А. И. Левшина «Об имени Киргиз-Казакского народа и отличии его от подлинных или диких Киргизов». (Подробнее об этом см.: Шейман Л. А. Пушкин и киргизы. Фрунзе, 1963). Это название стало широко известно из оды Державина «Фелица» (1782), адресованной Екатерине II; ода начиналась строками:
Богоподобная царевна
Киргиз-Кайсацкия орды!
При первой анонимной публикации в журнале «Собеседник» (1783) стихотворение называлось «Ода к премудрой киргиз-кайсацкой царевне Фелице, писанная татарским Мурзою, издавна поселившимся в Москве, а живущим по делам своим в Санктпетербурге».
Глава III
КРЕПОСТЬ
Мы в фортеции живем и т. д. Солдатская песня, написанная, вероятно, самим Пушкиным, так как в других печатных источниках она не встречается.
Старинные люди и т. д. Эпиграф взят из комедии «Недоросль», где реплика Простаковой звучит так: «Старинные люди, мой отец! Не нынешний был век. Нас ничему не учили» (действие III, явление 5-е). Оба эпиграфа служат как бы экспозицией дальнейшего повествования. Если первый из них точно определяет место действия, то второй возвращает нас к фонвизинским реминисценциям, которые преобладали в первой главе повести. Таким образом, Пушкин намекает на некоторое сходство между семействами Гриневых и Мироновых. Несмотря на различие их социального происхождения, и Андрей Петрович, и Иван Кузьмич носители схожих во многом морально-этических воззрений, представители одного поколения, в основе мировосприятия которых находятся патриархальные нравы, понятия долга и личной честности.
99
Белогорская крепость находилась в сорока верстах от Оренбурга. «Вид меловых гор на берегу Урала, который Пушкин наблюдал по дороге из Оренбурга в Уральск, дал название Белогорской крепости в «Капитанской дочке», исторически не известной, но соответствующей по положению Татищевой» (Измайлов, с. 299). В гарнизонном быте Белогорской крепости Пушкин обобщил свои впечатления от уральских крепостей, полученные им во время поездки осенью 1833 года по местам, которые в XVIII веке были охвачены пугачевским восстанием. Личные наблюдения Пушкин дополнял материалами, использованными во второй главе «Истории Пугачева». Ср. также с описанием Нижнеозерной крепости в повести А. П. Крюкова «Рассказ моей бабушки»: «...крепость наша с трех сторон была обнесена бревенчатым тыном, с двумя воротами и с востренькими башенками по углам, а четвертая сторона плотно примыкала к Уральскому берегу, крутому, как стена, и высокому, как здешний собор. Мало того, что Нижнеозерная была так хорошо обгорожена: в ней находились две или три старые чугунные пушки, да около полусотни таких же старых и закоптелых солдат, которые хотя и были немножко дряхленьки, но все-таки держались на своих ногах, имели длинные ружья и тесаки, и после всякой вечерней зари бодро кричали: с богом ночь начинается. Хотя нашим инвалидам редко удавалось показывать свою храбрость, однако ж нельзя было обойтись и без них; потому что тамошняя сторона была в старину весьма беспокойна: в ней то бунтовали башкирцы, то разбойничали киргизцы — все неверные бусурманы, лютые как волки и страшные как нечистые духи. Они не только что захватывали в свой поганый плен христианских людей и отгоняли христианские табуны; но даже подступали иногда к самому тыну нашей крепости, грозя всех нас порубить и пожечь. В таких случаях солдатушкам нашим было довольно работы: по целым дням отстреливались они от супостатов с маленьких башенок и сквозь щели старого тына» («Невский альманах на 1832 год». СПб., 1832, проза, с. 259—260).
Широкое использование материалов повести «Рассказ моей бабушки» в «Капитанской дочке» впервые было установлено в неопубликованном докладе Н. О. Лернера в Пушкинской комиссии Академии наук СССР осенью
100
1933 года (об этом см. в комментарии к «Капитанской дочке» в «Полном собрании сочинений Пушкина», т. IV. М., «Academia», 1936, с. 753). В статье В. Г. Гуляева «К вопросу об источниках «Капитанской дочки» («Пушкин. Временник Пушкинской комиссии, т. IV—V, 1939, с. 198—211) авторство «Рассказа моей бабушки» ошибочно приписано А. Корниловичу. Авторство А. П. Крюкова было установлено Н. И. Фокиным (см.: Фокин Н. И. Роман А. С. Пушкина «Капитанская дочка». Автореф. на соиск. учен. степени канд. филол. наук. Л., 1955; Фокин Н. И. К вопросу об авторе «Рассказа моей бабушки» А. К. — «Учен. зап. Ленингр. ун-та», 1958, № 261. Серия филол. наук, вып. 49. Русская литература XIX века, с. 155—163).
В монографии «Puškin und Krjukov. Zur Entstehungsgeschichte der «Kapitanskaja Dočka» (Berlin, 1957) немецкий ученый (ГДР) Петер Бранг дает детальное сопоставление «Капитанской дочки» с повестью «Рассказ моей бабушки». Особая глава в его исследовании отведена обоснованию авторства Алексея Павловича Крюкова (1803—1833) и сведениям о его жизненном и творческом пути.
Журнальные статьи А. П. Крюкова «Оренбургский меновой двор» («Отечественные записки», 1827, ч. 30, с. 127—140), «Киргизцы. Отрывки из повести «Якуб-Батырь» («Литературная газета», 1830, № 7, с. 49—50), «Киргизский набег» («Северные цветы на 1830 год», с. 115—157) в сопоставлении с данными некролога («Северная пчела», 1833, № 41) полностью подтверждают данную атрибуцию.
Красовались лубочные картинки, представляющие взятие Кистрина и Очакова, также выбор невесты и погребение кота. Турецкая крепость Очаков была взята войсками фельдмаршала Миниха в 1737 году. Осада прусской крепости Кистрин (Кюстрин) русскими войсками относится к 1758 году.
«Мыши кота погребают» — широко известная лубочная картинка, имеющая много вариантов, которые весьма существенно отличаются друг от друга и по своей композиции, и по рисунку, и по идейному смыслу. По своему происхождению эта картинка отражает умонастроение противников реформ Петра I. В подписях к отдельным
101
фигурам композиции легко обнаружить намеки на исторических лиц из окружения Петра I. Так, упоминающаяся в одном из вариантов «вдова чухонка адмиральша Маланья» — это, по всей видимости, вдова Петра I — Екатерина I; вблизи ее изображен один из врагов петровских нововведений в сфере церкви — митрополит рязанский и муромский (с 1700), местоблюститель патриаршего престола (с 1702 года) Стефан Яворский — в виде мыши, которая «идучи горько плачет, а сама вприсядку пляшет» и т. д. Наиболее ранние лубочные картинки на эту тему являются непосредственным откликом на смерть Петра I и пародируют его торжественные похороны. В более поздних литографиях текст полностью обновлен. (Подробнее об этом см.: Русский лубок XVII—XIX вв. Альбом. Сост. В. Бахтин и Д. Молдавский. М.—Л., Гос. изд. Изобразительного искусства, 1962, приложение № 17.) Однако Мироновы, по-видимому, были слишком простодушными людьми для того, чтобы усматривать в сюжете лубочной картинки «Мыши кота погребают» какой-либо намек на историю петровского царствования или судьбу его реформ. Набор лубочных картинок, представленный в доме Мироновых, скорее всего, случаен.
Швабрин Алексей Иваныч вот уже пятый год и т. д. Рассказ капитанши о дуэльной истории Швабрина как бы иронически «остранен» автором. По-видимому, в ее словах преломились и размышления самого Пушкина, всегда щепетильного и беспрекословно следовавшего в своей жизни правилам дворянского кодекса чести, но понимавшего в то же время его несоответствие житейскому здравому смыслу. В шестой главе «Евгения Онегина», повествуя о дуэли Онегина с Ленским, Пушкин делится с читателем своими размышлениями о поведении главного героя, ясно обнаруживающими скептическое и вместе с тем сложное отношение к этой «благородной» традиции.
Разбери Прохорова с Устиньей, кто прав, кто виноват. Да обоих и накажи. На эту фразу Василисы Егоровны обратил внимание Н. В. Гоголь в «Выбранных местах из переписки с друзьями» (см. письмо XXV — «Сельский суд и расправа»): «Судите всякого человека двойным судом и всякому делу давайте двойную расправу, —
102
утверждал Гоголь, обращаясь к сельскому помещику. — Один суд должен быть человеческий. На нем оправдайте правого и осудите виноватого. <...> Другой же суд сделайте божеский. И на нем осудите правого и виноватого. <...> Мы только спорим из-за того, кто прав, кто виноват; а если разобрать каждое из дел наших, придешь к тому же знаменателю, то есть — оба виноваты. И видишь, что весьма здраво поступила комендантша в повести Пушкина «Капитанская дочка», которая, пославши поручика рассудить городового солдата с бабой, подравшихся в бане за деревянную шайку, снабдила его такой инструкцией: «Разбери, кто прав, кто виноват, да обоих и накажи» (Гоголь, т. VIII, с. 342—343). В. Г. Белинский в рецензии на «Выбранные места» резко иронически цитировал заключительные слова письма. В зальцбруннском же письме к Гоголю от 15 июля 1847 года критик заявлял, что понятие о русском суде и расправе автор «Выбранных мест» почерпнул «в словах глупой бабы в повести Пушкина, и по разуму которой должно пороть и правого и виноватого? Да это и так у нас делается в частую, хотя чаще всего порют только правого, если нечем откупиться от преступления — быть без вины виноватым» (Белинский, т. X, с. 214).
Подходя к комендантскому дому, мы увидели на площадке человек двадцать стареньких инвалидов с длинными косами и в треугольных шляпах. Они выстроены были во фрунт. Впереди стоял комендант, старик бодрый и высокого росту, в колпаке и в китайчатом халате. Образ капитана Миронова открывает в русской литературе галерею простых военных людей, получивших офицерское звание за боевые заслуги, среди которых мы встречаем штабс-капитана Максима Максимыча («Герой нашего времени») и капитана Тушина («Война и мир»).
При создании образа капитана Миронова Пушкин воспользовался рассказами И. А. Крылова об его отце, армейском капитане, выслужившемся из солдат, защитнике Яицкого городка, осажденного войсками Пугачева. Эти рассказы были использованы Пушкиным в «Истории Пугачева», они дополняли и уточняли официальные документы, имевшиеся в распоряжении Пушкина. Но еще большее значение рассказы И. А. Крылова имели
103
для творческой истории «Капитанской дочки»: А. П. Крылов стал одним из прототипов капитана Миронова.
Формированию образа капитана Миронова также способствовало знакомство Пушкина с «Невским альманахом на 1832 год», в котором была напечатана повесть А. П. Крюкова «Рассказ моей бабушки» (см. с. 99). А. П. Крюков воспользовался в повести воспоминаниями дочери коменданта Нижне-Озерной крепости Харлова, который описан следующим образом: «Покойный мой батюшка (получивший капитанский чин еще при блаженной памяти императрице Елисавете Петровне) командовал как этими заслуженными стариками, так и прочими жителями Нижнеозерной — отставными солдатами, казаками и разночинцами; короче сказать, он был по-нынешнему комендантом, а по-старинному Командиром крепости. Батюшка мой (помяни господи душу его в царстве небесном) был человек старого века: справедлив, весел, разговорчив, называл службу матерью, а шпагу сестрою — и во всяком деле любил настоять на своем» («Невский альманах на 1832 год». СПб., 1832, проза, с. 260—261).
Представляя гарнизон Белогорской крепости исключительно в виде «стареньких инвалидов», Пушкин допускает анахронизм. В XVIII веке военные инвалиды, сделавшиеся неспособными к службе «за ранами, увечьями, болезнью или дряхлостью», помещались в монастыри и богадельни, а затем по указу 1764 года их стали посылать в особо указанные города (с выплатой им жалованья). Лишь в конце XVIII века при гарнизонных батальонах были образованы инвалидные роты (их окончательное оформление относится к 1811 году). Инвалидные роты Пушкин, конечно, видел во время своего путешествия на Урал в 1833 году; его личные впечатления и отразились в тексте «Капитанской дочки».
«...Да где же Маша?» Тут вошла девушка лет осьмнадцати, круглолицая, румяная, с светло-русыми волосами, гладко зачесанными за уши, которые у ней так и горели. Внешний портрет Маши Мироновой ничем не примечателен. Пушкин словно нарочно подчеркивает ее обыденность, лишает каких-либо индивидуальных примет; она не отличается особой красотой, не блещет
104
умом. Героиня — покорная дочь своих родителей, приученная с детства к незыблемым нормам патриархальной морали. По мере же развертывания повествования все с большей отчетливостью проступают лучшие стороны ее незаурядной натуры — прямота, верность, способность с достоинством переносить внезапные утраты и житейские невзгоды. Стойкость характера капитанской дочки проявляется с особой силой в конце романа, в ее решении прийти на помощь любимому человеку, попавшему в беду. Характеризуя Машу Миронову, писатель М. В. Авдеев замечал: «История эта богата внешним разнообразием, но сама Маша, как действующее лицо, принимает в ней, как мы видим, мало участия. Ее внутренний мир, ее любовь и страдания едва обозначаются несколькими словами. Но тем не менее простой и милый образ Маши является нам вполне цельным и ясным. Это образ счастливо наделенной несложной натуры, развившейся в тихой семье хороших, добрых и простодушных людей. Маша Миронова ничем не поражает взгляда, но когда присмотришься к ней, то ее тихая прелесть отрадно и успокоительно действует на душу, и русские женщины могут гордиться таким честным, чистым, милым и вместе простым и вполне верным жизни созданным типом» (Авдеев М. В. Маша Миронова. Характеристика героини «Капитанской дочки» Пушкина. — «Новь», 1889, 1 августа, т. XXIX, № 19, с. 164).
«Марья Ивановна далека от исторических событий, но в обстановке взбудораженной и жестокой стихии восстания, в потоке обрушившихся на нее несчастий она не теряет душевной силы, присутствия духа, нравственного обаяния. Маша Миронова сродни Татьяне Лариной — в ней Пушкин еще раз подтвердил свой идеал скромной, но сильной духом русской женщины. Вместе с тем, выдвигая на первый план Машу Миронову, писатель выделял и тот внутренний смысл своей повести, который гласил, что в грозных испытаниях исторических бурь, ломающих и уничтожающих благополучие многих тысяч людей, опрокидывающих устоявшиеся формы жизни, высшей ценностью является человек, сохранение в нем той духовной красоты, благородства и гуманности, которые, пройдя сквозь горнило испытаний, в конце концов торжествуют» (Степанов Н. Л. Проза Пушкина. М., 1962, с. 221).
105
Сравнение Маши Мироновой с Татьяной Лариной неоднократно встречается и в методической литературе. Образ Маши Мироновой, по утверждению А. С. Дегожской, «родствен Татьяне Лариной, о которой пойдет речь при изучении романа «Евгений Онегин». Пристальное наблюдение над образом Маши Мироновой в VII классе даст возможность в VIII предложить учащимся тему: «Татьяна Ларина и Маша Миронова». И вот тогда образ капитанской дочки засверкает новыми гранями. На новом этапе литературного развития учащихся ими будут поняты и оценены цельность личности Марьи Ивановны, сила ее любви к Гриневу, естественность и простота, отсутствие «жеманства», не замеченные сейчас, ее вера в благородство избранника (качества, глубоко опоэтизированные в Татьяне), даже ее внешняя неброскость, застенчивость, молчаливость. Но пушкинские героини различны по культуре, интеллектуальному развитию, наконец, они живут в разные эпохи, развиваются в разной среде и условиях. Учитель, предлагающий восьмиклассникам сравнить образы Маши и Татьяны, должен обратить внимание учащихся и на сходство и на различие героинь» (Дегожская А. С. Повесть А. С. Пушкина «Капитанская дочка» в школьном изучении. Л., «Просвещение», 1971, с. 100—101).
Внутреннее родство Маши Мироновой и Татьяны Лариной выявляется и на пути сопоставления этих пушкинских героинь с женскими образами Вальтера Скотта. В романе В. Скотта «Эдинбургская темница» представлены два женских характера — Джини Динс и ее младшей сестры Эффи. Джини Динс, согласно утверждению Б. Г. Реизова, — бесспорно лучший женский образ, созданный Вальтером Скоттом; эта шотландская девушка-пуританка отнюдь не блещет красотой; натура здоровая, прямая, благородная и цельная, искренняя и самоотверженная, Джини в изображении Вальтера Скотта — человек надежный и верный, с крепкими нравственными устоями. Она скромна и сдержанна, на нее можно положиться в трудную минуту. «Эта женщина — низкого звания и всю жизнь провела между хлевом, кухней и пашней. Она не отличается интеллектуальными интересами — наука начальной школы далась ей с трудом, и на этом ее образование окончилось. Она не романтична — не мечтает ни о путешествиях, ни о славе — какая слава
106
может найти ее в доме отца-пуританина, в пригороде Эдинбурга, посреди домашнего хозяйства?» (Реизов Б. Г. Творчество Вальтера Скотта. М.—Л., «Худож. лит.», 1965, с. 39). Пушкинская Маша Миронова во многом напоминает Джинн Динс, при всех глубоких исторических, социальных, национальных и прочих весьма понятных различиях. Подобно тому как Джини — идеальный тип шотландской девушки, пушкинская Маша Миронова — прекрасный в своей непритязательности образ простой русской девушки, «честной дочери честного отца», сумевшей в тяжелых жизненных испытаниях проявить настоящую стойкость, мужество и героическую готовность бороться до конца за спасение любимого человека, апеллируя к высшей власти и справедливости. Джини Динс, обратившись к королеве Каролине, добивается помилования для своей младшей сестры Эффи, обвиненной в детоубийстве и приговоренной к смерти. Маша, которая, как и Джини, «в высшей степени одарена скромностью и осторожностью», встречается с Екатериной II, просит помиловать Гринева и, убедив императрицу в невиновности своего жениха, тронув ее глубокой искренностью просьбы, получает помилование героя «из рук самой государыни». Речь идет о несомненном сюжетном и типологическом соответствии этих характеров и судеб. «Джини поражает всех простым строем ума, не представляющего себе лукавства людей и хитросплетений жизни. Она не сомневается в том, что добьется помилования сестры, потому что сестра невиновна. Король непременно помилует, потому что он не может допустить несправедливость. Герцог Аргайл будет за нее хлопотать, потому что кто же будет хлопотать за шотландцев, как не Мак-Калумор? И во всем она оказывается права. Она умна, потому что все ее рассуждения представляют собой естественное следствие простых нравственных предпосылок; ей не приходится проникать в дурные помыслы людей, она рассчитывает на их добрую сущность и никогда в них не ошибается. Тайна этого ума в том, что он не знает лабиринтов интриги, в которых так легко заблудиться самому искушенному, и идет только по прямым путям, самым простым и ясным», — пишет Б. Г. Реизов (там же, с. 393—394). Слова, характеризующие «тайну ума» вальтер-скоттовской героини, с полным правом могут быть отнесены и к героине «Капитанской дочки».
107
У Джини Динс есть младшая сестра Эффи, красавица, возлюбленная молодого лорда Стонтона, которого природная тяга к приключениям и стремление избежать деспотической опеки строгого отца ведут к преступлениям и противозаконным поступкам. Тщеславная, капризная и самовлюбленная Эффи, потеряв ребенка, попадает на скамью подсудимых, а затем, спасенная сестрой от виселицы, не в силах покорно сносить «позор», моральное осуждение отца и близких людей, убегает из дома и выходит замуж за своего возлюбленного. Ее муж Стонтон, раскаявшийся преступник и человек большого света, дает жене блестящее воспитание и образование. В финале «Эдинбургской темницы» Джини неожиданно получает письмо от пропавшей сестры, которое ее поражает. Младшая сестра оказывается знатной дамой, далеко опередившей Джини в своих жизненных успехах; леди Стонтон — первая дама лондонского двора, изящная, блестящая, остроумная женщина, которой поклоняется свет, сумевшая пленить и заинтересовать самого герцога Аргайла, и не подозревающего о прошлом Эффи. Разумеется, Эффи, душевно неустойчивая, эгоистичная, в равной мере стыдящаяся и своего прошлого, и родства с Джини, ныне женой скромного пастора, не может быть причислена к положительным героиням В. Скотта; напротив, она — антипод Джини, героини идеальной. Однако и в этом сложном, капризном характере писатель усматривал импонировавшие ему качества: внутреннее изящество, психологическую гибкость, готовность усваивать великосветские нормы поведения.
Вряд ли в числе пушкинских героинь можно найти образ, подобный Эффи Динс-Стонтон, характер, близкий по своей структуре этой героине Вальтера Скотта, постоянно именующей себя «законченной лицемеркой». Но метаморфоза, происшедшая с младшей дочерью крестьянина из Эдинбургского пригорода, коренной перелом в ее судьбе, который повлек за собой неизбежные изменения во внешних проявлениях характера, психологический переворот, на наш взгляд, вероятно, мог заинтересовать Пушкина-художника. В последней главе «Евгения Онегина» мы читаем:
Как изменилася Татьяна
К ак твердо в роль свою вошла!
Как утеснительного сана
Приемы скоро приняла!
108
Кто б смел искать девчонки нежной
В сей величавой, в сей небрежной
Законодательнице зал?
Известно, как высоко ценил Пушкин романы В. Скотта. И понятно, что русский писатель не просто восхищался талантом английского романиста, а с пристальным вниманием читал его произведения, отмечая в своем художническом сознании те «находки» В. Скотта в сюжетных поворотах или психологических коллизиях, которые помогали ему в прояснении его собственных замыслов. Создавая характеры своих героинь — Татьяны Лариной и Маши Мироновой, — Пушкин, конечно, в первую очередь исходил из коренных национальных свойств русской женщины. Но это отнюдь не исключало того, что в своих творческих поисках Пушкин обращался к опыту В. Скотта.
У батюшки триста душ крестьян. В рукописи было «500 душ». Исправив в печатном тексте на «300 душ», Пушкин несколько снизил благосостояние Гринева-отца. Но тем не менее отец героя представлен крупным помещиком; ведь среднепоместными владельцами считали тех, кто владел от 20 до 100 душ (см.: Семевский В. И. Крестьяне в царствование императрицы Екатерины II, т. I. СПб., 1903, с. 32).
Башкирцы — народ напуганный да и киргизцы проучены. Об этом см. комментарий к главе шестой.
Глава IV
ПОЕДИНОК
Ин изволь, и стань же в позитуру и т. д. Эпиграф взят из комедии Я. Б. Княжнина «Чудаки» (1790), действие IV, явление 12-е. Комедиограф изображает в комическом плане дуэль на кортиках (короткий прямой кинжал с граненым клинком и обыкновенно такой же рукоятью, чаще костяной) двух слуг — Высоноса и Пролаза. Этот эпиграф соотносится с рассказом капитанши о дуэли Швабрина (см. комментарий к гл. III) и снова
109
показывает сложность отношения автора к дворянскому кодексу чести. Позитура — поза, определенное положение тела.
Иван Кузьмич, вышедший в офицеры из солдатских детей. Солдатские дети не принадлежали ни к одному из основных сословий того времени. Чаще всего они учились в солдатских школах, окончив которые поступали на военную службу на унтер-офицерские должности. Именно таков и был жизненный путь Ивана Кузьмича. За свои боевые заслуги он дослужился до чина капитана.
Я уже сказывал, что занимался литературою. Опыты мои, для тогдашнего времени, были изрядны, и Александр Петрович Сумароков, несколько лет после, очень их похвалил. Указывая вслед за В. О. Ключевским на близость образа молодого Гринева и «историографа» Белкина, В. Шкловский справедливо отмечает, «что опытом «Истории села Горюхина» Пушкин, создавая «Капитанскую дочку», воспользовался не меньше, чем историей Пугачева. Связывает Гринева с Белкиным и то, что Гринев занимается литературой» (Шкловский В. Заметки о прозе Пушкина. М., «Сов. писатель», 1937, с. 79).
Сумароков Александр Петрович (1717—1777) — поэт, драматург, сатирик, баснописец, теоретик литературы, автор «Эпистолы о стихотворстве» (1747), где сформулированы принципы поэтики основных жанров классицизма. Писательская известность Сумарокова началась с любовных песен, которые расходились в многочисленных списках.
Упоминание о том, что Сумароков «несколько лет после» похвалил стихи Гринева, пожалуй, единственный намек, позволяющий читателям предполагать, каким образом молодой Гринев превратился в Гринева-мемуариста, каким был его дальнейший жизненный путь. Сумароков умер в 1777 году; Гринев впервые попал в Москву в начале 1775 года; затем он уехал в свое имение, женился на Марье Ивановне и, вероятно, побуждаемый своими литературными наклонностями, стал бывать наездами в Москве, представился Сумарокову и получил его благословение. Правда, поэта из Гринева не получилось, но страсть к литературным занятиям приохотила его к чтению; постепенно его природный ум, обогащенный социальным
110
опытом пугачевщины и мыслями, почерпнутыми из сочинений отечественных и зарубежных писателей, превратил вчерашнего провинциального недоросля в летописца минувших событий.
Мысль любовну истребляя и т. д. Разысканиями В. Чернышева установлено, что Пушкин приписал Гриневу стихотворение, заимствованное (в измененном виде) из «Нового и полного собрания российских песен» (М., 1780, ч. 1, с. 41, № 34).
Мысль любовну истребляя,
Тщусь прекрасную забыть,
И от взоров убегая,
Тщуся вольность получить.
Но глаза, что мя пленили,
Всеминутно предо мной,
Те глаза, что дух смутили,
И разрушили покой.
Ты ж узнав, что я пленен тобой,
Зря меня в жестокой части,
Сжалься, сжалься надо мной.
«Конечно, Пушкин мог узнать данную песню и не по сборнику Новикова, но познакомиться с ней в живом употреблении: напр. в пении дворовых или мещан», — замечает В. Чернышев (Пушкин и его современники, вып. II. СПб., 1904, с. 26).
Такие стихи достойны учителя моего, Василья Кирилыча Тредьяковского, и очень напоминают мне его любовные куплетцы. Тредьяковский (Тредиаковский) Василий Кириллович (1703—1768) — поэт, переводчик, теоретик литературы. В 1730 году он издавал перевод аллегорического романа французского писателя П. Тальмана «Езда в остров Любви» с приложением своих любовных песен.
Приводим для примера одно из любовных стихотворений В. К. Тредиаковского:
О коль сердцу есть приятно
Видеть за неверну мниму,
Речи нам предлагать внятно
К оправданию любиму,
Тысящи извинений
Искать, и своей рукою
От стужных сердца кипений
Утирать плач, а собою
Чрез великие милости
Платить за горькие очам
Слезы и унылости,
Что были по дням, по ночам.
(Тредиаковский В. К. Избранные произведения. М.—Л., «Сов. писатель», 1963, с. 121.)
Роман и стихи, написанные «простым» слогом, лишенным «глубокословныя славенщизны», принесли В. К. Тредиаковскому литературный успех. Однако вскоре, уже в 1740-е годы, любовная лирика Тредиаковского
111
становится устаревшей, последующие поколения начинают относиться к его творчеству все более иронически. Такая литературная репутация Тредиаковского отражена Пушкиным в презрительных словах Швабрина о его «любовных куплетцах». Устами Швабрина говорят современники Пушкина, у которых произведения Тредиаковского вызывали насмешку и зевоту. Достаточно вспомнить роман И. И. Лажечникова «Ледяной дом» (1835), в котором вирши Василия Кирилловича, его поэтическая манера постоянно подвергаются осмеянию, и эпиграммы самого Пушкина — «Внук Тредьяковского Клит гекзаметром песенки пишет...» (1813), «В Элизии Василий Тредьяковский...» (1825), «Там, где древний Кочерговский...» (1829).
Но послушай дружеского совета: коли ты хочешь успеть, то есть достичь успеха.
Ходил я под шведа и под турку. Имеются в виду войны, которые вела Россия с Турцией (1736—1739) и со Швецией (1741—1743).
Я кое-как стал изъяснять ему должность секунданта, то есть обязанности секунданта.
В фортеции умышляется злодействие, противное казенному интересу. Нарочитое обилие канцеляризмов в речи гарнизонного поручика Ивана Игнатьича помогает Пушкину создать в нескольких словах социально-психологический портрет этого человека, происходившего, по всей вероятности, из простого звания. Сталкивая различные мнения о дуэли, Пушкин подчеркивает резкое противоречие между представлениями «служивого» армейца о воинском долге и дворянским своеволием Гринева и Швабрина. Фортеция — старинное наименование крепости.
Капитанская дочь. Не ходи гулять в полночь. Строки из песни, взятой Пушкиным из сборника Львова-Прача «Собрание народных русских песен» (СПб., 1790, с. 85). В рукописи Пушкина были процитированы еще две строки: «Заря утренняя взошла, Ко мне Машенька пришла».
Поединки формально запрещены в воинском артикуле. Воинский артикул — воинский устав, по которому судили лиц воинского звания.
112
В «Уставе воинском» (1716), глава XIX «Патент о поединках и начинании ссор», предусмотрены крутые меры против дуэлянтов, секундантов и свидетелей: «...ежели кто от кого обижен будет и оного на поединок вызвать дерзнет, то учреждаем и соизволяем по силе сего, что таковой вызыватель не токмо всей уповаемой сатисфакции лишен, но и сверх того от всех своих чинов и достоинств отставлен, и наперед за негодного объявлен, а потом по имению его денежный штраф взят и по состоянию дел десятая, шестая, а по крайней мере третия часть имения его отписана имеет быть. <...>
14. Ежели случится, что двое на назначенное место выдут, и один против другого шпаги обнажат, то Мы повелеваем таковых, хотя никто из оных уязвлен или умерщвлен не будет, без всякой милости, такожде и секундантов или свидетелей, на которых докажут, смертию казнить и оных пожитки отписать, однакож сие с таким изъятием, что ежели оные по обнажению оружия от других разлучены и силою уняты будут; а ежели сами перестанут, то токмо жестокому штрафу подлежат, по рассмотрению воинского суда.
15. Ежели же биться начнут, и в том бою убиты и ранены будут, то как живые, так и мертвые повешены да будут» (Полное собрание законов Российской империи с 1699 года, т. V. 1830, с. 262—264).
Положение о дуэлях, взятое из западноевропейских военных уставов, несколько предвосхитило реальные события: в XVIII веке дуэли в России еще не были столь распространенным явлением, как во времена Пушкина. Следует к тому же отметить, что на практике крайние меры против дуэлянтов не применялись; дворянство представляло собою социальную опору монархии, и верховная власть вынуждена была смягчать наказания за участие в дуэлях; обычно дуэлянтов переводили из столичных гвардейских полков в армейские части — именно такому наказанию был подвергнут Швабрин.
Хорошей фамилии, то есть из старинного дворянского рода. Впрочем, надо полагать, что капитанской дочке Маше Мироновой, отец которой был из солдатских детей, любой дворянин мог представляться человеком хорошей фамилии.
113
Надобно будет под венцом при всех с ним поцеловаться. По старинному церковному обычаю во время венчания жених и невеста целовались.
Глава V
ЛЮБОВЬ
Ах ты, девка, девка красная! и т. д. Первый эпиграф является окончанием песни «Ах ты, Волга, Волга матушка» из сборника Н. Новикова «Собрание народных русских песен» (ч. 1. М., 1780, № 176). Второй эпиграф взят Пушкиным из песни «Вещевало мое сердце, вещевало», напечатанной в том же сборнике (№ 135).
Меня лечил полковой цирюльник. Цирюльник — парикмахер; в те времена цирюльник порой исполнял обязанности врача.
Сидит в хлебном магазине под караулом. В 1763 году была составлена «Комиссия об учреждении государственных магазинов в России», которая предложила завести на случай неурожая и других стихийных бедствий запасы хлеба во всех населенных пунктах. Хлебный магазин — склад для хранения хлеба.
Я не выйду за тебя без благословения твоих родителей. По существовавшему тогда обычаю для вступления в брак требовалось до венчания в церкви получить согласие родителей невесты и жениха. Молодые становились на колени перед родителями, которые благословляли их крестным знамением и давали приложиться к иконе. По законам российской империи дети, вступившие в брак без согласия родителей, могли быть по жалобе отца или матери подвергнуты тюремному заключению на срок от 4 до 8 месяцев и лишены права наследования имущества.
Государь Андрей Петрович, отец наш милостивый! и т. д. Письмо Савельича выразительно раскрывает убеждения старого дядьки, крепостного слуги господ Гриневых; в стилистике этого письма проявляется противоречивое, при всей глубокой преданности, отношение «верного раба» к старому господину. Для этого письма характерно некоторое «смешение стилей». Книжная вежливость
114
(«милостивое писание ваше я получил», «изволите вы писать») недолго выдерживается Савельичем; гораздо естественнее под его пером выглядят оправдания в ответ на барский «разнос»: «...я не старый пес, а верный ваш слуга, господских приказаний слушаюсь и дожил до седых волос». В письме старого дядьки высказывается его беспредельная преданность господской семье: про рану Петра Андреевича он ничего не писал, «чтоб не испужать понапрасну», и готов бога молить за здоровье барыни. Савельич старается оправдать молодого барина перед его отцом: «Быль молодцу не укора: конь и о четырех ногах, да спотыкается». Письмо начинается и заканчивается выражениями рабской преданности: «А изволите вы писать, что сошлете меня свиней пасти, и на то ваша боярская воля. За сим кланяюсь рабски. Верный холоп ваш Архип Савельев». Верность Савельича семье Гриневых глубоко человечна, она носит характер долголетней семейной привязанности старого дядьки, для которого Андрей Петрович и Авдотья Васильевна — «отец» и «мать», и власть их, данная богом, нерушима.
Глава VI
ПУГАЧЕВЩИНА
Вы, молодые ребята, послушайте и т. д. В качестве эпиграфа Пушкин использует первые две строки песни о взятии Казани Иваном Грозным; вот начало этой песни:
Вы, молодые ребята, послушайте,
Что мы стары старики будем сказывати,
Про грозного Царя Ивана про Васильевича,
Как он наш Государь Царь под Казань город ходил,
Под Казанку под реку подкопы подводил,
За Сулай за реку бочки с порохом катал,
А пушки и снаряды в чистом поле расставлял.
(«Новое и полное собрание российских песен», ч. 1. М., 1780, с. 156, № 125). По наблюдению В. Шкловского, «все эпиграфы, относящиеся к Пугачеву, взяты из таких стихотворений, в которых строчкой позже или строчкой раньше упоминается слово «российский царь» (Шкловский, с. 74).
115
Как известно, Пугачев знал минное дело и охотно прибегал к помощи подкопа (см. гл. 5 «Истории Пугачева»). На этом основании Шкловский высказывает предположение о совпадении тактики Ивана Грозного и Пугачева. Привлекая далее для анализа эпиграф к гл. 10, взятый из поэмы М. М. Хераскова «Россиада», где также шла речь об осаде Казани, В. Шкловский считает, что образ Пугачева ассоциировался в сознании Пушкина с образом Ивана Грозного (Виктор Шкловский. Заметки о прозе Пушкина. М., «Сов. писатель», 1937, с. 113—114), с царским саном, — сравнение со львом, орлом.
Сия обширная и богатая губерния обитаема была множеством полудиких народов, признавших еще недавно владычество российских государей. В XVIII столетии границы Оренбургской губернии были намного шире, чем в XIX веке; тогда в нее входили территории большей части теперешних Оренбургской и Челябинской областей, часть Курганской области и Башкирской АССР. Таким образом, говоря о волнениях среди национальных меньшинств, населявших Оренбургскую губернию во времена Пугачева, Пушкин имел в виду прежде всего башкир и калмыков. Башкиры приняли русское подданство еще в середине XVI века, вскоре после покорения Казани войсками Ивана Грозного. Захват башкирских земель и самовольные действия русской администрации вызывали вооруженное сопротивление башкир. Особенный размах выступления башкир против самодержавия получили в XVIII веке, когда старшинские звания, которые испокон веков были наследственными, стали замещаться по назначению местной царской администрации. Это привело к тому, что старшины, как правило, оказывались в одном лагере с рядовыми башкирами и возглавляли мятежные действия против русских помещиков, захвативших их земли. Восстания башкир безжалостно подавлялись; за время восстания 1735—1741 годов погибло 28 190 человек, казненных, умерших под пытками, в тюрьмах и отданных в крепостную неволю. Недовольство башкир вызывало и насильственное обращение их в христианство; магометанские проповедники разжигали религиозную рознь. В 1754 году поступило повеление не брать с башкир ясака (подати), взамен того обязать их покупать из казны соль, которую ранее
116
они брали даром из своих озер. Башкиры вознегодовали и ответили, что соль покупать не хотят. В 1755 году вспыхнуло новое восстание; разбитые регулярными войсками, десятки тысяч башкир бежали за реку Урал к киргизам; русская администрация спровоцировала кровавые столкновения между башкирами и киргизами. В 1763 году среди башкир прошел слух, что Петр III жив, и у них воскресла надежда избавиться от притеснений, чинимых Екатериной II. С осени 1773 года Башкирию охватило широкое повстанческое движение; крупные отряды башкир во главе с Кинзей Арслановым и Салаватом Юлаевым оказывали существенную помощь войскам Пугачева до конца восстания.
Калмыки приняли русское подданство в середине XVII века. Они занимали своими кочевьями малонаселенные степи по нижней Волге, Дону и Манычу. Русское правительство привлекало их к защите южных границ страны; в XVII—XVIII веках они участвовали почти во всех войнах России. Притеснения со стороны царских чиновников вызывали недовольство калмыков, умело использованное их феодальной верхушкой для возбуждения антирусских настроений. В 1771 году часть калмыков во главе с Убуши-ханом ушла в Китай; многие калмыки погибли во время перехода. Калмыки участвовали в крестьянских войнах под предводительством Разина и Пугачева.
Крепости выстроены были в местах, признанных удобными, и заселены по большей части казаками, давнишними обладателями яицких берегов. Оренбургская укрепленная линия была сооружена в 1730-е годы; она представляла из себя сеть крепостей, редутов и форпостов, расположенных вверх по реке Уралу (Яику) и по реке Уй. Оренбургское казачество было сформировано путем переселения части самарских, алексеевских и уфимских казаков.
В 1772 году произошло возмущение в их главном городке. См. с. 95—96.
Убежавший из-под караула донской казак и раскольник Емельян Пугачев и т. д. Пугачев Емельян Иванович (1740 или 1742—1775) родился на Дону, в Зимовейской
117
станице, где за сто лет до него родился Степан Разин. Деда Емельяна Пугачева звали Михайла Пугач («пугач» по-украински означает «филин»). Полагают, что предки Пугачева переселились на Дон с Украины. Родители Емельяна Пугачева были простые казаки, и он до семнадцати лет помогал отцу по хозяйству. Затем Пугачев начал казацкую службу и вскоре женился на дочери казака Есауловской станицы Софье Дмитриевне Недюжевой, женщине слабой и тихой. Спустя неделю после свадьбы Пугачев уехал воевать — шла Семилетняя война с Пруссией (1756—1763), и Пугачев оказался в войсках под командованием графа З. Г. Чернышева. Провоевав три года, Пугачев в 1762 году вернулся в Зимовейскую станицу, где и прожил около полутора лет. В 1764 году Пугачев вместе с другими казаками был отправлен в Белоруссию (входившую тогда в состав Польши) для розыска русских староверов, которые скрывались от преследования властей. Из Польши Пугачев вернулся на Дон; дома он прожил четыре года. В 1768 году началась русско-турецкая война, и Пугачев снова участвует в военных действиях. За проявленную им храбрость он получает младший казацкий офицерский чин хорунжего. Хвастаясь своим проворством, Пугачев начинает говорить, что его сабля подарена ему крестным отцом — Петром I. На зимних квартирах в Голой Каменке у Елизаветграда (ныне Кировоград) Пугачев тяжело заболел и хотел выйти в отставку. Ему предложили лечь в госпиталь, но из армии не отпустили. Он предпочел лечиться «на своем коште». Затем Пугачев отправился в Таганрог, где жила его сестра Федосья с мужем, который уговорил Пугачева помочь ему скрыться на Терек. Попытка побега окончилась неудачно, Пугачев был арестован, бежал, но все-таки в начале 1772 года добрался до Терека. Здесь казаки-новоселы, получавшие меньшее жалованье, чем коренные терцы, избрали Пугачева ходоком по своим делам перед Государственной военной коллегией. Пугачев отправился в путь, по дороге был арестован, привлек на свою сторону караульного солдата и снова бежал. После короткого пребывания в родной Зимовейской станице, где он был арестован и, взятый на поруки, снова бежал, Пугачев отправляется на Украину, а оттуда в Белоруссию. Там он узнал о волнениях на Яике и у него появилась мысль отправиться туда и объявить
118
себя чудесно избежавшим смерти Петром III. 22 ноября 1772 года Пугачев приехал в Яицкий городок, где было тревожно и неспокойно: вслед за подавленным восстанием и репрессиями казаки ожидали еще более тяжелых наказаний и преследований. Пугачев объявил казакам, что он Петр III, и предложил им уйти на Кубань. О его предложении донесли властям, Пугачева арестовали и отправили в Симбирск, а оттуда в Казань. С января по конец мая 1773 года Пугачев сидел в Казанской тюрьме, а затем бежал. Вскоре, в конце июля или в начале августа 1773 года, Пугачев приехал на Таловый умет и объявил себя Петром III. От первых казаков, откликнувшихся на его призыв, Пугачев «настоящего своего имени не таил», и тем не менее они его поддержали — им нужен был заступник, будь то подлинный император Петр III или простой казак, принявший его имя.
О Пугачеве и пугачевском восстании см.: Мавродин В. В. Крестьянская война в России в 1773—1775 годах. Восстание Пугачева, т. 1. Л., 1961; Крестьянская война в России в 1773—1775 годах. Восстание Пугачева, т. II. Л., 1966 и т. III. Л., 1970. Отв. ред. В. В. Мавродин; Андрущенко А. И. Крестьянская война 1773—1775 гг. на Яике, в Приуралье и в Сибири. М., 1969; Лимонов Ю. А., Мавродин В. В., Панеях В. М. Пугачев и пугачевцы. Л., 1974; Пугачевщина, т. I—III. М.—Л., 1926—1931; Допрос Е. И. Пугачева в Тайной канцелярии в Москве 4 декабря 1773 г. — «Красный архив», 1935, т. 2—3, с. 69—70; Документы ставки Е. И. Пугачева, повстанческих властей и учреждений. Составители: А. И. Аксенов, Р. В. Овчинников, М. Ф. Прохоров. М., «Наука», 1975; История дореволюционной России в дневниках и воспоминаниях. Аннотированный указатель книг и публикаций в журналах, т. 1. М., «Книга», 1976, с. 162—164.
Впрочем не мог он сказать ничего положительного, то есть достоверного, реального, основанного на фактах.
Крещеный калмык, то есть калмык, обращенный в православную веру.
Да лих не проведешь — здесь: лих — только.
119
Возмутительные листы — листы, призывавшие к возмущению, то есть прокламации, распространявшиеся пугачевцами среди населения.
Прочел нам воззвание Пугачева. По цензурным соображениям Пушкин не мог цитировать в романе это воззвание; однако он вложил в уста Василисы Егоровны слова, которые давали читателю представление о «возмутительном листе» Пугачева: «Каков мошенник! — воскликнула капитанша. — Что смеет еще нам предлагать! Выйти к нему навстречу и положить к ногам его знамена!» Эта красочная реплика связана с обращением Пугачева в Оренбургскую губернскую канцелярию (оно сохранилось в бумагах писателя), предлагавшим «всем господам и всякого звания людям»: «Выйдите вы из града вон, вынесите знамена и оружие, приклоните знамена и оружие пред вашим государем». Свое отношение к этой прокламации Пушкин изложил в «Замечаниях», представленных царю в дополнение к печатному тексту «Истории Пугачева»: «Первое возмутительное воззвание Пугачева к яицким казакам есть удивительный образец народного красноречия, хотя и безграмотного. Оно тем более подействовало, что объявления, или публикации, Рейнсдорпа были писаны столь же вяло, как и правильно, с глаголами на конце периодов» (Пушкин, т. 9. с. 371).
В бумагах Пушкина сохранились копии 14 указов Пугачева. Приводим текст того указа, который писатель называл образцом народного красноречия.
«Первый указ Пугачева: от самодержавного императора Петра Федоровича Всероссийского и проч. и проч. и проч.
Сим моим имянным указом в Рассыпной крепости всякого звания людям повелеваю: как вы мои верные Рабы служили и покорны были наперед сего мне, будьте верны и послушны, ожидать меня старайтесь к себе с истинною верностию, верноподданническою радостию и детскою ко мне, государю вашему и Отцу, любовию. Потом старайтесь послужить верно и неизменно. За что жаловать буду вас всех, воперво: вечною вольностию, реками, лугами, всеми выгодами, жалованием, провиянтом, порохом и свинцом, чинами и честию, а вольность, хоть и не легулярные, но всяк навеки получит. Кто ж
120
сего моего указа прослушает, тот сам узнает праведный гнев противникам моим.
Подлинный подписал
великий государь Петр третий Всероссийский» (Пушкин, т. 9, с. 680).
Писанное каким-нибудь полуграмотным казаком. Низшие сословия в царской России были лишены образования. Церковно-приходские школы, заведенные еще в 1551 году, не получили широкого распространения и влачили жалкое существование вследствие невежества сельского духовенства. При Петре I были учреждены цифирные школы для детей приказного чина и так называемые «гарнизонные школы» для детей солдат и офицеров не из дворян. При Екатерине II получили начало платные народные училища. Но все эти начинания охватывали лишь незначительное количество учащихся. Так, например, в 1786 году в школах обучалось менее одного процента всего населения страны.
Пугачев понимал, что восставшие должны противопоставить правительству и оружие слова. 6 ноября 1773 года была учреждена «Государственная военная коллегия» восставших. «В состав Коллегии Пугачев ввел в качестве судей (членов) самых влиятельных яицких казаков. Главным судьей стал Андрей Витошнов, зажиточный яицкий казак, бывший старшина; судьями — яицкие казаки Максим Шигаев, Данила Скобычкин и илецкий казак Иван Творогов, единственный грамотный человек из всех судей пугачевской Государственной военной коллегии <...> Ивана Почиталина, составителя первых манифестов, Пугачев назначил думным дьяком, а зажиточного илецкого казака, наиболее грамотного среди казаков, Максима Горшкова — секретарем Государственной военной коллегии. Все делопроизводство в Государственной военной коллегии восставших вели повытчики. На эту должность назначались самые грамотные люди, обычно работавшие ранее писарями» (Крестьянская война в России в 1773—1775 годах. Восстание Пугачева, т. II. Изд. ЛГУ, 1966, с. 445—446).
Дай уведу Машу куда-нибудь из дому; а то услышит крик, перепугается. Да и я, правду сказать, не охотница до розыска, то есть до допроса с применением пытки.
121
Пытка в старину так была укоренена в обычаях судопроизводства и т. д. Применение пытки во время судебного следствия велось в России издавна и неоднократно было подтверждено законом — Судебником Ивана III (1497), Судебником Ивана IV (1550), Уложением царя Алексея Михайловича (1649) и многими другими указами. Пытка производилась во всех присутственных местах, где чинили суд и расправу: в воеводских канцеляриях (съезжих избах), в приказах (земском, разбойном, тайных дел), в Тайной канцелярии (XVIII век). Пытки были самые разнообразные — от 80, 100, 120 ударов кнутом до отрезания нескольких пальцев на руке, забивания гвоздей под ногти, обжигания углями или раскаленным железом, вывертывания суставов, подвешивания на «дыбу» и т. д. — и применение их регулировалось законом. Официальное уничтожение пытки в России последовало по указу Александра I от 27 сентября 1801 года, с тем чтобы «самое название Пытка, стыд и укоризну человечеству наносящее, изглажено, было навсегда из памяти народной». Но практически пытка применялась и позже.
Узнав, по страшным его приметам, одного из бунтовщиков, наказанных в 1741 году. Речь идет о восстании в Башкирии, подавленном в 1741 году. В «Замечаниях» к «Истории Пугачева» Пушкин писал царю: «Казни, произведенные в Башкирии генералом князем Урусовым, невероятны. Около 130 человек были умерщвлены посреди всевозможных мучений! «Остальных человек до тысячи (пишет Рычков) простили, отрезав им носы и уши». Многие из сих прощенных должны были быть живы во время Пугачевского бунта» (Пушкин, т. 9, с. 373).
Когда вспомню, что это случилось на моем веку и т. д. Весь этот абзац, напоминающий читателю, что повествование идет от имени главного героя, рисует Гринева, дожившего до старости и обращающегося к молодому поколению с проповедью постепенного улучшения общественных нравов. Взгляд Пушкина на исторический процесс был значительно сложнее, чем у его героя. Писатель знал, что периоды мирного развития общества порой неизбежно сменяются революционными потрясениями.
122
Рассуждения Гринева являются автоцитатой из статьи Пушкина «Путешествие из Москвы в Петербург» (1833—1835), где московский барин, полемизирующий с мыслями Радищева, заявляет: «Конечно: должны еще произойти великие перемены; но не должно торопить времени и без того уже довольно деятельного. Лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от одного улучшения нравов, без насильственных потрясений политических, страшных для человечества...» (Пушкин, т. 11, с. 258).
«В подчеркнуто наивных философско-исторических сентенциях и моралистических афоризмах Гринева, комментировавших события романа, окончательно определился в творчестве Пушкина метод новых форм «эзоповского языка» и связанных с этим языком некоторых других приемов художественной экспозиции. На подступах к «Капитанской дочке» все больше и больше занимает внимание поэта работа над сатирическим образом бесхитростного выразителя консервативно-помещичьей идеологии, который то пытается полемизировать с Радищевым (московский барин, член «английского клоба», едущий из Москвы в Петербург), то негодует на «Историю Пугачева» (образ престарелого «провинциального критика» в ответе Пушкина на рецензию Броневского), то громит всю современную мировую литературу с позиций мракобесов Российской академии, не замечая комического эффекта своих претензий («Мнение М. E. Лобанова о духе словесности как иностранной, так и отечественной»). Все эти образы генетически связаны между собою, выполняя одну и ту же литературно-политическую функцию и в художественной прозе и в публицистике Пушкина. К числу их принадлежит и Гринев как автор записок о временах Пугачева, в которых он же «с важностью забавной» судит об успехах европейского просвещения, о «кротком царствовании Александра I» и о том, что «всякие насильственные потрясения гибельны, и каждый бунтовщик готовит себе эшафот» (Лит. памятники, с. 185).
Отметив несомненную идеологическую связь между публицистическими «масками» в статьях Пушкина и историко-философскими суждениями Гринева-мемуариста, исследователь несколько переоценил влияние этой близости на образ Гринева. Ведь умеренные политические
123
сентенции Гринева отнюдь не исчерпывают его социальной характеристики. Глубоко человечное отношение Гринева к Пугачеву, его явная симпатия к вождю Крестьянского восстания не соответствуют охранительной помещичьей идеологии. Между тем именно взаимоотношения с Пугачевым раскрывают перед читателем наиболее существенные черты облика Гринева. Напомним, что Гринев-мемуарист ни единым словом не осуждает себя за свою юношескую симпатию к Пугачеву, не сожалеет о ней и не пытается переоценить события прошлого.
Нижне-Озерная взята сегодня утром. В «Истории Пугачева» Пушкин писал: «Утром Пугачев показался перед крепостию. Он ехал впереди своего войска. «Берегись, государь, — сказал ему старый казак, — неравно из пушки убьют». — «Старый ты человек, — отвечал самозванец, — разве пушки льются на царей?» — Харлов бегал от одного солдата к другому и приказывал стрелять. Никто не слушался. Он схватил фитиль, выпалил из одной пушки и кинулся к другой. В сие время бунтовщики заняли крепость, бросились на единственного ее защитника и изранили его. Полумертвый, он думал от них откупиться и повел их к избе, где было спрятано его имущество. Между тем за крепостью уже ставили виселицу; перед нею сидел Пугачев, принимая присягу жителей и гарнизона. К нему привели Харлова, обезумленного от ран и истекающего кровью. Глаз, вышибленный копьем, висел у него на щеке. Пугачев велел его казнить...» (Пушкин, т. 9, с. 18—19).
Взяты в полон, то есть взяты в плен.
Комендант Нижне-Озерной крепости и т. д. Далее в рукописи следовало: «Помню даже, что Марья Ивановна была недовольна мною за то, что я слишком разговорился с прекрасною гостьей и во весь день не сказала мне ни слова, и вечером ушла, со мною не простившись, а на другой день, когда подходил я к комендантскому дому, то услышал ее звонкий голосок: Марья Ивановна напевала простые и трогательные слова старинной песни:
Во беседах во веселых не засиживайся,
На хороших, на пригожих не заглядывайся».
124
Пушкин исключал из окончательного текста все то, что хотя бы в небольшой степени отклонялось от основного сюжета, что не получало развития в последующих главах повести.
Глава VII
ПРИСТУП
Голова моя, головушка, Голова послуживая! и т. д. Эпиграф взят из песни о казни стрелецкого атамана: «Голова ль ты моя, головушка, Голова моя послуживая» («Новое и полное собрание российских песен», ч. II. М., 1780, № 130). Ранг — чин, степень.
После четвертой строки песни Пушкин пропустил следующие две строки:
Со добра коня не слезаючи,
Из стремян ног не вымаючи.
«Эти две строки не приведены Пушкиным потому, что они говорили о службе, не похожей на службу капитана Миронова — пехотинца» (Шкловский, с. 79).
Докажем всему свету, что мы люди бравые и присяжные! Здесь: бравые — не бодрые с виду, молодцеватые, а отважные, храбрые, мужественные. Присяжные, то есть принесшие воинскую присягу императрице Екатерине II.
Приставил фитиль. В пушках того времени порох воспламеняли с помощью зажженного фитиля.
Изменники кричали: «Не стреляйте; выходите вон к государю. Государь здесь!» Ср. с рассказом о взятии крепости Ильинской в «Истории Пугачева»: «Мятежники приближались и, разъезжая около ее, кричали часовым: «Не стреляйте и выходите вон: здесь государь» (Пушкин, т. 9, с. 35).
В животе и смерти бог волен — старинная русская поговорка. Живот (устар.) — жизнь.
Присягай, — сказал ему Пугачев, — государю Петру Феодоровичу. Пугачев принял имя императора Петра III, убитого в 1762 году во время дворцового переворота.
125
Этот исторический «маскарад» учитывал царистские настроения крестьянства, считавшего, что царь справедлив, а корень всех социальных зол — помещики и чиновники.
Легенда о Петре III — «избавителе» — особенно широко распространилась в России в 1762—1773 годы. Петр III был убит в Ропше 28 июня 1762 года, после чего в народе настойчиво распространялись слухи о том, что император жив и скрывается (вплоть до начала Крестьянской войны 1773—1775 годов под руководством Е. И. Пугачева), и продолжали бытовать в процессе этой войны.
Петр Федорович был объявлен наследником престола еще в 1742 году. С тех пор идеализация цесаревича Петра и противопоставление его фаворитам Елизаветы Петровны объяснялись тем, что после длительного исторического перерыва он был единственным наследником — мужчиной, а в те годы всякого рода общественные беспорядки и неурядицы приписывались «женской» власти в государстве, тому, что Россией правят царицы. На Яике распространился слух о том, что Петр III не умер, а «украден» и вместо него похоронен его двойник — солдат. Подробнее об этом см.: Андрущенко А. И. О самозванстве Е. И. Пугачева и его отношении с яицкими казаками. — В кн.: Вопросы социально-экономической истории и источниковедения периода феодализма в России. К 70-летию А. А. Новосельского. М., «Наука», 1961, с. 149. К. В. Чистов выделяет несколько этапов развития легенды — вначале (1747—1761) о царевиче Петре Федоровиче, а затем о царе Петре III — «избавителе» — на почве слухов о его спасении (1762—1764). В последующие десять лет, с 1764 по 1773 год, по утверждению К. В. Чистова, «выступили по крайней мере семь самозванцев, называвших себя этим именем. <...> Почти непрерывное появление самозванцев и слухи, которыми сопровождались их действия, поддерживали бытование легенды, способствовали ее развитию в условиях подготовки крестьянской войны под руководством Е. И. Пугачева» (Чистов, с. 141). В главе «Пугачевская версия о Петре III и ее фольклоризация» К. В. Чистов подробно исследует проблему самозванства Пугачева и влияние легенды о «скрывающемся» царе на ход казацко-крестьянского восстания.
126
«Чем объяснить популярность имени Петра III? Чем этот «случайный гость русского престола» (В. О. Ключевский) мог заставить в народе помнить о себе?
Некоторые мероприятия правительства в царствование Петра III, менее всего связанные с ним самим, могли создать в определенных слоях трудового народа впечатление заботы о них. Секуляризация церковных земель и передача их бывшим монастырским крестьянам, отныне переходившим в ведение коллегии экономии, запрещение предпринимателям покупать к заводам крестьян с землей или без земли, прекращение преследования раскольников, разрешение беглым староверам возвращаться в Россию, причем правительство обещало не чинить им препятствий в исповедании старых обрядов, ликвидация «слова и дела» и Тайной канцелярии — все это могло иметь некоторые последствия и обусловило известную популярность Петра III.
Столкновение его с Екатериной, вражда между мужем и женой, являвшейся в представлении народных масс олицетворением власти помещиков и крепостнических порядков и полной противоположностью «хорошему царю», наконец, обстоятельства свержения с престола и гибели Петра III — все это не могло не способствовать циркуляции слухов, которые могли быть легко использованы предприимчивым, энергичным и смелым человеком, каким и был Пугачев» (Мавродин В. В. Крестьянская война в России в 1773—1775 годах. Восстание Пугачева, т. 1. Изд. ЛГУ, 1961, с. 81—82).
Пугачев сидел в креслах на крыльце комендантского дома. На нем был красивый казацкий кафтан, обшитый галунами. Высокая соболья шапка с золотыми кистями была надвинута на его сверкающие глаза. Пушкинское описание Пугачева и его одежды соответствует народным представлениям о царской внешности. По справедливому утверждению Г. И. Площук, «он должен быть мужественным и величавым («Такой мужественный, величавый — настоящий царь»), важным, неторопливым в движениях («он тихо, важно выехал на дорогу»). На царе самое красивое и пышное одеяние. Но в описании этого одеяния нет никаких элементов царской одежды XVIII века, совершенно отсутствуют драгоценности. Это одежда казака: красный кафтан, парчовый зипун (надевался
127
у казаков поверх кафтана), шапка с бархатным малиновым верхом. Особенно типичны шаровары, запущенные в сапоги. В одном из преданий, записанных И. И. Железновым, есть описание внешности, старого уральского казака: «Любо-дорого было смотреть на старого казака. Разоденется, бывало, в кармазинный зипун, в широкие шаровары, в ину пору парчовые, на голову нахлобучит высокую баранью шапку с вострым бархатным верхом...» (Железное И. И. Уральцы. Очерки быта, т. III. СПб., 1910, с. 147). Нетрудно заметить сходство обоих описаний» (Площук, с. 19).
Жители выходили из домов с хлебом и солью — старинный русский обычай встречать почетных гостей хлебом-солью, то есть преподносить их на блюде.
На площади ставили наскоро виселицу и т. д. Описание расправы Пугачева над капитаном Мироновым и гарнизоном Белогорской крепости сделано Пушкиным с учетом рассказов старухи в Берде. Однако в свои записи этих рассказов Пушкин внес далеко не все то, что ему довелось услышать от этой свидетельницы восстания Пугачева. Между тем сохранилось письмо молодой москвички, которая проживала в Оренбурге в 1833 году и видела эту старую казачку два месяца спустя после того, как посетил ее Пушкин. Приводим полностью это письмо, которое превосходно комментирует и сцену казни капитана Миронова, и некоторые другие детали Пушкинского повествования: «Мы вчера ездили в Берды к старушке, которая рассказывала Пушкину о Пугачеве. Мы посетили ее с тою же целью. Взяли с собою бумаги и карандаш, чтобы записывать, если она будет нам, как и Пушкину, петь песни. Вошедши в избу, мы увидели ее сидящею на печи, окруженною молоденькими девочками и маленькими детьми. Я сначала не думала, чтоб это была она: старуха свежая, здоровая, даже не беззубая, а говорит, что при Пугачеве была лет двадцати. П. И. сказал ей, что мы к ней приехали, так как слышали, что она помнит Пугачева. «Да, батюшка, — отвечала она, проворно слезая с печки и низко кланяясь, — нечего греха таить, моя вина». «Какая же это вина, старушка, что ты знала Пугачева?» «Знала, батюшка, знала; как теперь на него гляжу: мужик был плотный, здоровенный,
128
плечистый, борода русая, окладистая, ростом не больно высок и не мал, немного пониже вашего благородия. Как же! Хорошо знала его и присягала ему вместе с другими. Бывало, он сидит, на колени положит платок, на платок руку; по сторонам сидят его енералы: один держит серебряный топор, того и гляди, что срубит, другой — серебряный меч; супротив виселица, а около мы на коленях присягаем; присягнем, да и поочередно, перекрестившись, руку у него поцелуем, а меж тем на виселицу-то беспрестанно вздергивают. Видишь все это, скрепя сердце. Уж никого нам так жалко не было, как коменданта: предобрый был барин; все мы его любили, словно отца родного. Как его повесили, так мы и залились слезами все до единого, — куда и страх девался! Жена его также была барыня добрая, прекрасная; ее да ее брата, барина молодого, Пугачев взял к себе, с месяц держал их у себя, а там и велел расстрелять из двенадцати ружей, да чтоб больше их напугать, велел прежде выстрелить мимо, а в другой раз застрелить уж до смерти. Батюшка мой также был в службе у Пугачева, а которым он приказал расстреливать-то, у мого отца были под начальством, — так уж он их упросил застрелить несчастных сразу. На другой день батюшка пошел на это место, чтобы поплакать над ними и похоронить как-нибудь, — что же бы думали? Когда их расстреливали, та расставили таки далеко друг от дружки, а тут батюшка нашел их обнявшись. Видно, их не до смерти убили, — так они сползлись, обнялись да так и померли».
Много еще она нам рассказывала, как их, молодых девушек, когда нагрянула шайка Пугачева, попрятали в сусеки, просом засыпали... Все это происходило в крепости Озерной, где жила тогда рассказчица наша. Эта крепость несколько времени была резиденцией Пугачева; он жил там в мирное время, отъезжал только иногда в Уральск к своей «барыне», как говорила старуха. Потом сказывала нам сочиненные в то время песни, и мы записали их. Начавши говорить нам эти песни, она вдруг сказала со слезами на глазах: «Я говорю, а сердце-то у меня не на месте. Кто знает, зачем вы расспрашиваете меня об Пугаче? Онамедни тоже приезжали господа, и один все меня заставлял рассказывать; а другие бабы пришли и говорят: «Смотри, старуха, не болтай на свою голову, ведь это — антихрист». Мы старались
129
ее разуверить. «Да и я думаю так: ведь я говорю правду, не выдумываю, — так, кажись, что тут за беда? Он же — дай бог ему здоровья! — наградил меня за рассказы. Да тут же с ним был и приятель наш, полковник Артюков; уж он бы не захотел ввести нас в беду. А бабы-то как меня было напугали! Много их набежало, когда тот барин меня расспрашивал, и песни я ему пела про Пугача. Показал он мне патрет: красавица такая написана. «Вот, — говорит, — она станет твои песни петь». Только он со двора, бабы все так на меня и накинулись. Кто говорит, что его подослали, что меня в тюрьму засадят за мою болтовню; кто говорит: «Антихрист! Видела когти-то у него какие. Да и в Писании сказано, что антихрист будет любить старух, заставлять их песни петь и деньгами станет дарить». Слегла я со страху, велела телегу заложить везти меня в Оренбург к начальству. Так и говорю: «Смилуйтесь, защитите, коли я чего наплела на свою голову; захворала я с думы». Те смеются. «Не бойся, — говорят, — это ему сам государь позволил об Пугаче везде расспрашивать». Ну, уж я и успокоилась, никого не стала слушать» (Майков Л. Пушкин. Биографические материалы и историко-литературные очерки. СПб., 1899, с. 427—429).
Я глядел смело на Пугачева, готовясь повторить ответ великодушных моих товарищей, то есть великих духом, мужественных, способных к самопожертвованию.
Увидел я среди мятежных старшин Швабрина, обстриженного в кружок и в казацком кафтане. Мятежники-пугачевцы по казацкому обычаю носили волосы, подстриженные в кружок. Солдаты и офицеры, переходившие на сторону Пугачева, меняли свой внешний облик: им стригли косы и предписывали переодеться в казацкий кафтан.
Прототипом Швабрина был дворянин Михаил Шванвич. Летом 1833 года Пушкин сделал следующую запись со слов Н. Свечина: «Немецкие указы Пугачева писаны были рукою Шванвича. Отец его, Александр Мартынович, был майором и кронштадтским комендантом — после переведен в Новгород. Он был высокий и сильный мужчина. — Им разрублен был Алексей Орлов в трактирной ссоре. — Играя со Свечиным в ломб<е́>р, он имел
130
привычку закуривать свою пеньковую трубочку, а между тем заглядывать в карты. Женат был на немке. Сын его старший недавно умер» (Пушкин, т. 9, с. 498). Вероятнее всего, эта запись сделана со слов генерала от инфантерии Н. С. Свечина (1759—1850), женатого на тетке С. А. Соболевского, приятеля Пушкина (подробнее об этом см.: Фокин Н. К истории создания «Капитанской дочки» А. С. Пушкина. — «Учен. зап. Уральского пед. ин-та», 1957, т. IV, вып. 3, с. 104—105).
Крестник императрицы Елизаветы Петровны, Михаил Шванвич получил хорошее по тем временам воспитание: он знал немецкий и французский языки, математику, фехтование, рисование и другие «указные науки», входившие в обычный курс обучения молодых дворян. Шванвич поступил на военную службу и вскоре стал адъютантом Г. А. Потемкина. Затем его судьба круто переменилась. В октябре 1773 года Шванвича прикомандировали к корпусу войск генерала В. А. Кара, направленному к Оренбургу для подавления отрядов Пугачева. Во время окружения карательных войск в ноябре того же года у деревни Юзеевой под Оренбургом Шванвич попал в плен, и его ожидала смертная казнь. Однако взятые вместе с ним в плен солдаты заступились за него, сказав Пугачеву, что молодой офицер относился к ним хорошо и ласково. Заступничество солдат возымело свое действие: Пугачев помиловал Шванвича и назначил атаманом полка пленных солдат. Шванвич отличился и участием в боевых действиях, и секретарской службой в повстанческой Военной коллегии. В апреле 1774 года правительственные войска князя П. М. Голицына разгромили отряды Пугачева в битве у Сакмарского городка под Оренбургом, среди захваченных в плен повстанцев оказался и Шванвич. 17 мая 1774 года на допросе в Оренбургской секретной комиссии он признался, что служил у Пугачева «из страху, боясь смерти, а уйти не посмел, ибо если бы поймали, то повесили». Из Оренбурга Шванвич был перевезен в Москву, где содержался в одиночной камере Монетного двора. По суду Шванвич был отнесен к шестому разряду преступников, которые подлежали вечной ссылке. В приговоре было определено: «Подпоручика Михайлу Швановича, лишив чинов и дворянства, ошельмовать, переломя над ним шпагу», за то, что он,
131
«будучи в толпе злодейской, забыв долг присяги, слепо повиновался самозванцовым приказам, предпочитая гнусную жизнь честной смерти». Обряд гражданской казни был совершен над Шванвичем 10 января 1775 года на Болотной площади в Москве, после чего его сразу же отправили в ссылку в Тобольскую губернию. Там ему назначили местопребывание глухой город Сургут в низовьях Оби, а затем по решению Сената перевели еще дальше — в Туруханск, где он и умер в ноябре 1802 года. Об этом подробнее см.: Блок Г. П. Путь в Берду (Пушкин и Шванвич). — «Звезда», 1940, № 10, 11; Овчинников Р. В. «Немецкий» указ Е. И. Пугачева. — «Вопросы истории», 1969, № 12. При сходстве жизненных обстоятельств в судьбе героя «Капитанской дочки» Алексея Швабрина и его прототипа Михаила Шванвича отметим сильное расхождение в их характерах и в побудительных причинах, приведших каждого из них в лагерь повстанцев. У Пушкина Швабрин изображен человеком властным и злым, авантюристом, добровольно перешедшим на сторону Пугачева. Михаил же Шванвич, напротив, был человеком добрым и слабым.
Глава VIII
НЕЗВАНЫЙ ГОСТЬ
Незваный гость хуже татарина. Пословица. В рукописи зачеркнут первоначальный эпиграф к этой главе: «И пришли к нам злодеи в обедни — и у сборной избы выкатили три бочки вина и пили — а нам ничего не дали (показания старосты Ивана Парамонова в марте 1774 года)».
После обеда батюшка наш отправился в баню, а тетерь отдыхает. Ну, ваше благородие, по всему видно, что персона знатная: за обедом скушать изволил двух жареных поросят, а парится так жарко, что и Тарас Курочкин не вытерпел, отдал веник Фомке Бикбаеву, да насилу холодной водой откачался. Нечего сказать: все приемы такие важные... А в бане, слышно, показывал царские свои знаки на грудях: на одной двуглавый орел, величиною с пятак, а на другой персона его. Пушкин
132
демонстрирует народное, казачье, фольклорное представление о царе: государь должен быть намного сильнее и выносливее всех, должен бесспорно обнаруживать свое чисто физическое превосходство над окружающими и на поле боя, и в повседневной жизни. Мотив «царских знаков» неотделим от легендарного представления о судьбе законного государя или престолонаследника, насильственно, обманным путем лишенного власти и долгое время скрывавшегося в неизвестности; согласно легендарной традиции, именно по «царским знакам» происходило окончательное узнавание царя. «В августе 1773 года на умете у казака, прозванного Ереминой Курицей, Е. И. Пугачев в доказательство своего царственного происхождения уже показывал «царские знаки», совершенно такие же, как у многих самозванцев XVII—XVIII вв.» (Чистов, с. 148). Позднее, во время следствия, Пугачев так пересказывал этот эпизод: «И побыв у Ереминой Курицы два дни, оной позвал ево, Емельку, в баню, и он ему сказал: «У меня рубашки нет». И Еремина Курица сказал: «Я-де свою рубашку дам». И потом пошли двое в баню. А как взошли в баню, и он, Емелька, разделся, то увидел Еремина Курица на груди под титьками после бывших у него, Емельки, от болезни ран знаки и спросил ево, Емельку: «Што у тебя это такое, Пугачев, на груди-та?» И он, Емелька, догадался, что, конечно, ему Пьянов о том, что он... Пугачев, бывши на Яике называл себя Петром Третьим, сказал, что он, Емелька, сказал Ереминой Курице: «А это знаки государские». И Еремина Курица, услыша оное, сказал: «Хорошо, коли так!» («Восстание Емельяна Пугачева. Сборник документов». Л., 1935, с. 123).
Двуглавый орел — с конца XV века принадлежность герба российской империи. Со времен царя Алексея Михайловича (1645—1676) крылья у орла изображались поднятыми вверх, в лапах появился скипетр (жезл) и держава (золотой шар с короной или крестом).
Необыкновенная картина мне представилась и т. д. Ср. с текстом «Истории Пугачева», в которой Пушкин писал: «Пугачев не был самовластен. Яицкие казаки, зачинщики бунта, управляли действиями прошлеца, не имевшего другого достоинства, кроме некоторых военных
133
познаний и дерзости необыкновенной. Он ничего не предпринимал без их согласия; они же часто действовали без его ведома, а иногда и вопреки его воле. Они оказывали ему наружное почтение, при народе ходили за ним без шапок и били ему челом: но наедине обходились с ним как с товарищем, и вместе пьянствовали, сидя при нем в шапках и в одних рубахах, и распевая бурлацкие песни» (Пушкин, т. 9, с. 27).
Он часто обращался к человеку лет пятидесяти, называя его то графом, то Тимофеичем. Вероятно, имеется в виду один из ближайших сподвижников Пугачева Иван Никифорович Зарубин, по прозвищу «Чика», он же «граф Чернышев». Как сообщает Пушкин в «Истории Пугачева», «в числе главных мятежников отличался Зарубин (он же Чика), с самого начала бунта сподвижник и пестун Пугачева. Он именовался фельдмаршалом, и был первым по самозванце» (Пушкин, т. 9, с. 28).
Племянник Ивана Ульянова, одного из предводителей восстания на Яике в 1772 году, Зарубин принимал деятельное участие в этом антиправительственном выступлении казаков. В августе 1773 года Зарубин познакомился с Пугачевым и сразу же стал его соратником. Под влиянием Зарубина и других казаков из окружения Пугачева появилась первая «царская» грамота; указом от 17 сентября 1773 года к яицкому войску Пугачев жаловал казаков «рякою с веръшынъ и до усья, и землею, и травами, и денижънымъ жалованьямъ, и свинцомъ, и порахамъ, и хлебныим правиянътамъ» (Пугачевщина, т, 1. Л., ГИЗ, 1926, с. 25). Зарубин, как и другие предводители казаков, знал о самозванстве Пугачева; однако это обстоятельство их не смущало; с именем мнимого Петра III они связывали свои надежды на возврат казацких вольностей.
Пушкин ошибочно отнес отчество другого предводителя казаков Хлопуши — Тимофеич — к Зарубину.
Чумаков! — Федор Чумаков, яицкий казак, начальник артиллерии в войсках Пугачева.
Сосед мой затянул тонким голосом заунывную бурлацкую песню, и все подхватили хором:
Не шуми, мати зеленая дубровушка...
134
«Г. П. Блок в устном сообщении справедливо отметил то, что Пушкин устами Гринева называет песню «Не шуми ты, мати зеленая дубровушка» не разбойничьей, а «бурлацкой», т. е. сложенной в широких кругах трудового крестьянства, занятого на отхожих заработках, — соответственно значению слова «бурлак» в XVIII веке и определению этой песни во многих песенниках. Тем самым подчеркивается связь с крестьянской массой, а не только с казачеством самого Пугачева — не разбойника, а вождя угнетенного народа» (Измайлов, с. 281). Это популярная народная песня (см. «Новое и полное собрание российских песен» (ч. 1. М., 1780, с. 147). Первые две строки этой песни включены Пушкиным и в повесть «Дубровский» (гл. XIX). Весьма вероятно, что Пушкин слышал эту песню в хоровом исполнении.
Все потрясло меня каким-то пиитическим ужасом. Эта словесная формулировка, включающая архаический эпитет «пиитический», передает сильнейшее волнение, испытанное молодым Гриневым, который в этот момент как бы интуитивно постигает и масштаб личности Пугачева, и грандиозность, смелость и дерзость всего народного движения, обреченного на трагический конец.
Обещаешься ли служить мне с усердием? В рукописи это место имело другую редакцию. «Ступай ко мне в службу, и я пожалую тебя в князья Потемкины. Обещаешься ли служить с усердием мне, своему государю?» (Пушкин, т. 8, с. 882) Слова Пугачева были изменены Пушкиным после письма к нему П. А. Вяземского в первых числах ноября 1836 года: «Кто-то заметил, кажется Долгорукий, что Потемкин не был в пугачевщину еще первым лицом, и следовательно нельзя было Пугачеву сказать: сделаю тебя фельдмаршалом, сделаю Потемкиным» (Пушкин, т. 16, с. 183).
Наконец (и еще ныне с самодовольствием поминаю эту минуту) чувство долга восторжествовало во мне над слабостию человеческою. Здесь: самодовольство — не в обычном смысле этого слова, то есть не отличительное свойство человека тупого и ограниченного, а синоним слова «самоудовлетворение».
135
Государь Петр Федорович, то есть Петр III. Петр III (1728—1762) — внук Петра I, сын цесаревны Анны Петровны и герцога Карла-Фридриха Гольштин-Готторпского, родственника шведского короля Карла XII. В 1741 году по смерти бездетной королевы Ульрики Элеоноры (сестры Карла XII) шведский сенат избрал Карла Петра Ульриха (так звали будущего Петра III в лютеранском вероисповедании) преемником ее мужа Фридриха I, и его стали обучать шведскому языку как будущего короля Швеции. Однако вскоре бездетная русская императрица Елизавета Петровна, которая приходилась ему теткой, вызвала его в Россию и по принятии им православия объявила своим наследником. В 1745 году он женился на Ангальт-Цербстской принцессе Софии Фредерике Августе, в православии принявшей имя Екатерины Алексеевны (будущая Екатерина II). Петр III вступил на престол в конце 1761 года. Он возбудил сильное недовольство своим преклонением перед прусским императором Фридрихом II и явным предпочтением иностранных порядков. Даже популярные реформы (указ о вольности дворянства, уничтожение Тайной канцелярии и некоторые другие) не смогли обеспечить ему достаточной поддержки. Особенное недовольство вызывало введение прусских порядков в гвардии и курс внешней политики. Петр III прекратил войну с Пруссией, отказался по собственной воле от всех завоеваний в Восточной Пруссии; в то же время он, заключив союз с Пруссией, начал войну с Данией за Шлезвиг для поддержания своих фамильных гольштинских интересов. Однако дворцовый переворот, решительно проведенный сторонниками Екатерины Алексеевны, прекратил начавшуюся войну.
Использование имени наследника престола или царя, убитого во время политических интриг, имело уже традицию в русской истории (достаточно вспомнить Дмитрия Самозванца). Имя Петра III могло пользоваться популярностью среди казачества в память о том, что во время его царствования были прекращены преследования раскольников, среди которых были и казаки.
Разве в старину Гришка Отрепьев не царствовал? По общепринятой версии, самозванцем, выдававшим себя за царевича Димитрия Ивановича, был беглый дьякон
136
Чудова монастыря Григорий Отрепьев, сын галичского феодала Богдана Отрепьева Лжедмитрий I появился в Польше в самом начале XVII века. Он тайно принял католическую веру, обещал полякам вступление России в антитурецкий союз и введение в ней католичества. Осенью 1604 года иноземные войска под водительством Лжедмитрия I перешли русскую границу. Самозванец получил поддержку на юге страны После смерти Бориса Годунова его армия под Кромами перешла на сторону Лжедмитрия I, а затем после восстания горожан в Москве самозванец занял столицу и провозгласил себя государем. Вступив на престол. Лжедмитрий I отказался сделать обещанные территориальные уступки Польше и оттягивал введение католичества, что привело к ухудшению его отношений с Сигизмундом III. Рост налогового бремени вызвал обострение внутреннего положения, привел к усилению вооруженной борьбы крестьян 17 мая 1606 года во время восстания москвичей против поляков, прибывших на свадебные торжества Лжедмитрия I и Марины Мнишек, самозванец был убит заговорщиками, которых возглавлял Василий Шуйский. Пушкин отразил эту историческую эпоху в трагедии «Борис Годунов».
Я природный дворянин — дворянин по рождению, по «породе», то есть по меньшей мере сын потомственного дворянина. Дворянство — низшая прослойка феодального военно-служилого сословия, составлявшая двор князя или крупного боярина, возникла в XII—XIII веках и сыграла заметную роль в переходе от феодальной раздробленности к централизованному государству. С середины XVI века дворянство приобретает политические права, а с XVII века такие значительные привилегии, что становится необходимым точно установить его состав: дворяне вносятся в специальные разрядные списки, а их родословные записываются в Государственный родословец и Бархатную книгу. Свою окончательную, четко регламентированную структуру дворянство получило в 1722 году, когда Петр I утвердил Табель о рангах. Согласно этого установления, в котором был использован опыт ряда стран Западной Европы, все чины разделялись на 14 классов. Табель о рангах установила строгое соответствие определенных чинов тому или иному
137
классу. Воинские чины разбивались на сухопутные, гвардейские, артиллерийские и морские, причем в гвардии каждый чин был на два класса выше, чем соответствующий чин в армии. Кроме того, на те же 14 классов были разбиты статские чины. Чинам первых двух классов присваивался титул «высокопревосходительство», чинам III и IV классов — «превосходительство», V класса — «высокородие», VI—VIII классов — «высокоблагородие», IX—XIV классов — «благородие». Табель о рангах открыла доступ в дворянское сословие выходцам из других слоев общества — низший чин давал права личного дворянства, а начиная с VIII чина в статской службе или первого (самого низшего) обер-офицерского чина в военной — права потомственного дворянства. Чиновная иерархия, установленная Табелью о рангах, способствовала укреплению государственной власти. Подробнее об этом см.: Троицкий С. М. Русский абсолютизм и дворянство в XVIII в. М., «Наука», 1974: Шепелев Л. Е. Отмененные революцией (чины и звания в Российской империи). Л., «Наука», 1976.
Глава IX
РАЗЛУКА
Сладко было спознаваться и т. д. Эпиграф взят из стихотворения М. М. Хераскова, которое начинается следующими строками:
Вид прелестный, милы взоры!
Вы скрываетесь от глаз;
Реки и леса и горы
Разлучат надолго нас.
По наблюдениям И. Н. Розанова, текст этой песни часто встречался в песенниках («Песни русских поэтов», М.—Л, 1936, с. 596).
Херасков Михаил Матвеевич (1733—1807) — поэт, драматург и романист, многие годы директор Московского университета, видный деятель русского масонства. Краткие высказывания Пушкина о Хераскове дают основание полагать, что автор «Капитанской дочки» считал его творчество безнадежно устаревшим.
138
Один из старшин подал ему мешок с медными деньгами и т. д. Эта деталь заимствована Пушкиным из записанных им в Берде рассказов казачки Бунтовой: «Когда Пугачев ездил куда-нибудь, то всегда бросал народу деньги» (Пушкин, т. 9, с. 496). В данном случае Пугачев сознательно подражал царям; так, например, Екатерина II во время празднеств по случаю коронации разъезжала по улицам Москвы и разбрасывала деньги из возимых за ней бочек.
Два халата, миткалевый и шелковый полосатый, на шесть рублей и т. д. В бумагах Пушкина сохранилась сделанная писателем собственноручная копия исторического документа, под непосредственным влиянием которого возник замысел «счета Савельича»:
«Реестр, что украдено у надворного советника
Буткевича при хуторе в пригороде Заинске.
Кобыл больших 65 ценою на 780 рублей.
Трех и двух лет 21 ценою на 5 р.
Коров больших нетельных 58 — на 230 ру<блей>.
Три седла черкасских с кожаными подушками, с хомутами, войлоками и подметками и 3 узды ямских и сыромятных ремней с медными пряжками — на 8 рублей.
Котлов медных 3, в 4 ч., 1 ведро весом 1 п. на 10 р. 70 к.
Гусей 20, 4 уток, 45 кур русских, на 8 р. на 80 к.
Людской одежды пять шуб бараньих на 7 р. на 50.
Епанечь валеных на 3 р.
3 пары суконных онучь на 1 р.
5 п. шерстяных чулок на 60 коп.
Три шапки в 60 коп.
Холстов на 3 р. посконных.
Сена поставленного 38 стогов на 76 рубл.
Овса 30 четв. на 25 рубл.
Два человека дворовых.
Спасителев образ в ризе и серебряном окладе.
Казанская богоматерь в окладе с жемчугом на 330 р.
Экипажу: сундук кованный железом с внутренним замком на 5 рублей; в нем: три п. кафтанов немецких 1) люстриновая, вторая кофейная — на 25 р.
Епанча суконная, алая, обложенная золотым прорезным позументом 65 р.
139
Два тулупа, один мерлущетой, второй беличьего меху 60 руб.
Два халата, один хивинский, другой полосатый на 20 рубл.
Женского платья. Два лаброна, один люстриновый, другой гризетовый на 100 р.
Три кофты с юбками тафтяных на 90 р.
Салоп штофный на лисьем меху в 50 р.
Мантилья черная на сибирских белках 26 р.
Платков штофных три, тальянских пять на etc, ситцевых на 40 р.
Косынок шелковых на 10 р.
Черевиков, шитых золотом 9 руб.
Башмаков шит. зол. 2 п. на 4 руб.
12 рубах мужских полотняных с манжетами на 60 руб.
Скатерти и салфетки на 45 р.
Одеяло из лисьих хвостов, другое из барсучьих 26 руб.
Одеяло ситцевое, другое на хлопчатой бумаге 19 руб. etc».
(Лит. памятники, с. 198).
Этот реестр составлен одним из помещиков, чье имущество оказалось разграбленным во время восстания Пугачева; реестр, вероятно, был предъявлен властям в надежде получить из государственной казны вознаграждение за понесенные убытки. Современный исследователь, опубликовавший данный реестр, писал по этому поводу: «Историкам Пугачевского восстания хорошо известен «пригород Заинск», откуда вышел заинтересовавший Пушкина «реестр». Заинск — это старинный укрепленный пункт, входивший в Закамскую линию пограничных постов Московского государства. В конце 1773 года Пугачев без боя взял Заинск, где встречен был «с честью» не только народом, но и всем городским начальством, с комендантом во главе. В «Истории Пугачева» Пушкин очень точно передал содержание официальных документов как об этом эпизоде, так и о позднейших действиях полковника Бибикова, который на пути из Бугульмы в Мензелинск вырвал буйный пригород «из злодейских рук». Боям под Заинском уделено было внимание и в одном из приложений к «Истории Пугачева» — в «Экстракте из журнала генерал-майора и кавалера кн. П. М. Голицына».
140
Ни в печатном тексте «Истории Пугачева», ни в приложениях и дополнениях к ней не нашли мы имени «надворного советника Буткевича». Но другие члены, видимо, этой же большой помещичьей семьи неоднократно упоминаются в материалах, собранных Пушкиным. Так, один из Буткевичей (секунд-майор, «воеводский товарищ») вместе с женою был убит пугачевцами в г. Петровске, а другой — отставной прапорщик, перешедший на сторону самозванца, — претендовал на пост заинского коменданта. «Реестр», представленный начальству третьим из этих Буткевичей, находился, возможно, в числе приложений к тому самому рапорту Бибикова о взятии Заинска, точная копия с которого сохранилась в бумагах Пушкина и частично была использована в «Истории Пугачева». Рапорт Бибикова учтен был в «Истории Пугачева», реестр Буткевича Пушкин оставил для «Капитанской дочки» (Лит. памятники, с. 200).
Реестр Буткевича оказался крайне важным документом для «Капитанской дочки»; переплавленный в творческом сознании писателя в «счет Савельича», он помог дать правдоподобное, вписанное в реальный быт обоснование взаимоотношений двух главных действующих лиц романа. Используя вальтер-скоттовский метод соединения вымышленных происшествий с реальными историческими событиями, Пушкин благодаря введению «счета Савельича» сумел частный эпизод — расхищение имущества молодого Гринева — включить в перипетии центрального исторического конфликта эпохи. «Формы использования в «Капитанской дочке» материалов документа, скопированного Пушкиным, были многообразны. Реестр Буткевича, предопределив сценарий и идейную нагрузку девятой главы, оказался учтенным и в самой завязке романа (глава вторая). «Два тулупа, один мерлущетой, второй из беличьего меху», отмеченные в документе, подсказывают ход и к «тулупчику заячьему», который так облегчил Пушкину долго не дававшуюся ему, судя по начальным планам «Капитанской дочки», мотивировку отношений его героев. Дословно или с самыми незначительными уточнениями из реестра Буткевича переключено было в счет Савельича все то, что могло найти себе место в гардеробе молодого офицера. К этому добавить пришлось
141
лишь кое-что из офицерского обмундирования («мундир из тонкого зеленого сукна», «штаны белые суконные») и из походного инвентаря («погребец с чайною посудою») (там же, с. 203).
О «реестре Буткевича» см.: Теребенина Р. Е. Новые поступления в Пушкинский фонд рукописного отдела Института русской литературы /Пушкинский дом/ за 1969—1974 гг. — Ежегодник рукописного отдела Пушкинского дома на 1974 год. Л., «Наука», 1976, с. 106—109.
Глава X
ОСАДА ГОРОДА
Заняв луга и горы и т. д. Эпиграф взят из эпической поэмы М. М. Хераскова «Россияда» (песнь XI), повествующей о взятии Казани войсками Ивана IV.
Ср. эпиграф с точным текстом Хераскова:
«Меж тем Российский царь, заняв луга и горы,
С вершины, как орел, бросал ко граду взоры
За станом повелел сооружить раскат,
И в нем перуны скрыв, в нощи привезть под град».
Современный Пушкину читатель, знавший сочинения Хераскова, конечно, помнил, что в первой строке эпиграфа автор «Капитанской дочки» пропустил слова «Меж тем Российский царь». Таким образом, контекст, появляющийся в сознании читателя, намекал на «царственный» облик Пугачева, о чем свидетельствовал также эпиграф к шестой главе (см. с. 114). Перун — главное божество древних славян, бог грома и молнии; здесь: молния.
Увидели мы толпу колодников с бритыми головами, с лицами, обезображенными щипцами палача. О наказаниях см. комментарий к главе II.
Между тем собрались и прочие приглашенные и т. д. Ср. с описанием военного совета в «Истории Пугачева»: «Рейнсдорп собрал опять совет из военных и гражданских своих чиновников и требовал от них письменного мнения: выступить ли еще противу злодея,
142
или под защитой городских укреплений ожидать прибытия новых войск? На сем совете действительный статский советник Старов-Милюков один объявил мнение, достойное военного человека: итти противу бунтовщиков. Прочие боялись новою неудачею привести жителей в опасное уныние и только думали защищаться. С последним мнением согласился и Рейнсдорп» (Пушкин, т. 9, с. 24).
Устоять противу правильного оружия, то есть против регулярных воинских частей.
Все чиновники говорили о ненадежности войск. Во время движения Пугачева имелись многочисленные случаи перехода солдат правительственной армии на сторону восставших.
О неверности удачи, то есть о переменчивости счастья.
Оренбургская осада. Отряды повстанцев окружили город в начале октября 1773 года. К новому году запасы в городе истощились. В «Истории Пугачева» Пушкин писал: «Положение Оренбурга становилось ужасным. У жителей отобрали муку и крупу и стали им производить ежедневную раздачу. Лошадей давно уже кормили хворостом. Большая часть их пала и употреблена была в пищу. Голод увеличился. Куль муки продавался (и то самым тайным образом) за двадцать пять рублей. По предложению Рычкова (академика, находившегося в то время в Оренбурге) стали жарить бычачьи и лошадиные кожи и, мелко изрубив, мешать в хлебы. Произошли болезни. Ропот становился громче. Опасались мятежа». Осада Оренбурга продолжалась шесть месяцев, и лишь в конце марта 1774 года правительственные войска вызволили город из бедственного положения.
Жители привыкли к ядрам, залетавшим на их дворы. 11 апреля 1833 года Пушкин записал со слов баснописца И. А. Крылова: «Отец Крылова (капитан) был при Симанове в Яицк<ом> гор<одке>. — Его твердость и
143
благоразумие имели большое влияние на тамошние дела... <...> Ив<ан> Андр<еевич> находился тогда с матерью в Оренб<урге>. На их двор упало несколько ядер, он помнит голод и то, что за куль муки заплачено было его матерью (и то тихонько) 25 р.!» (Пушкин, т. 9 с. 492).
Наездничество — здесь: одиночные или групповые вылазки, которые предпринимали защитники Оренбурга, выезжая за пределы крепости для нанесения ударов по осаждавшим город отрядам Пугачева.
Лизавета Харлова. Речь идет о судьбе жены коменданта Нижне-Озерной крепости майора Харлова, описанной Пушкиным в «Истории Пугачева»: «Молодая Харлова имела несчастие привязать к себе самозванца. Он держал ее в своем лагере под Оренбургом. Она одна имела право во всякое время входить в его кибитку; по ее просьбе прислал он в Озерную приказ — похоронить тела им повешенных при взятии крепости. Она встревожила подозрения ревнивых злодеев, и Пугачев, уступив их требованию, предал им свою наложницу. Харлова и семилетний брат ее были расстреляны» (Пушкин, т. 9, с. 27—28).
Вряд ли можно полагать, что Пушкин в своей исторической повести намеренно пропускал факты, отрицательно характеризующие Пугачева; такая односторонность, на наш взгляд, была чужда автору «Капитанской дочки». Пушкин все время ориентируется на то, что читатель знает его «Историю Пугачева», которая была издана за два года до появления в печати «Капитанской дочки», и это освобождает его от необходимости подробно пересказывать события, которые известны читателю и могли бы задерживать быстрый ход повествования.
Глава XI
МЯТЕЖНАЯ СЛОБОДА
В ту пору лев был сыт, хоть сроду он свиреп и т. д. Среди «Притчей» поэта, драматурга и баснописца Александра Петровича Сумарокова (1717—1777) таких
144
строк не обнаружено. Как указано М. А. Цявловским, эпиграф сочинен самим Пушкиным, искусно имитировавшим стиль басен А. П. Сумарокова (см.: «Рукою Пушкина. Несобранные и неопубликованные тексты». М.—Л., «Academia», 1935, с. 221). Символика эпиграфа перекликается с дальнейшим изложением. «В придуманном Пушкиным эпиграфе Пугачев сближен со львом. В «калмыцкой сказке», рассказанной самим Пугачевым, он сравнивает себя с орлом. Львы и орлы — символы царственной силы» (Шкловский В. Заметки о русской прозе. М., 1955, с. 76). Вертеп — пещера.
Бердская слобода, пристанище пугачевское. Бердская слобода была расположена на реке Сакмаре в семи верстах от Оренбурга; она насчитывала около двухсот дворов. Казаки этой слободы занимались сельским хозяйством, охотой и рыболовством. Во время осады Оренбурга Бердская слобода была главной ставкой Пугачева. Осенью 1833 года Пушкин посетил эту знаменитую станицу; 2 октября того же года он писал жене: «В деревне Берде, где Пугачев простоял 6 месяцев, имел я une bonne fortune <счастливый случай, — франц.> — нашел 75-летнюю казачку, которая помнит это время, как мы с тобою помним 1830 год. Я от нее не отставал...» (Пушкин, т. 15, с. 83). Это была Ирина Афанасьевна Бунтова, которой ко времени ее встречи с Пушкиным было 73 года. О ней см.: Попов С. А. Оренбургская собеседница А. С. Пушкина. — «Советские архивы», 1969, № 5, с. 113—116.
Савельич от меня не отставал, не прерывая жалобных молений. Далее в рукописи следовало: «Вдруг увидел я прямо перед собой передовой караул. Нас окликали, и человек пять мужиков, вооруженных дубинами, окружили нас. Я объявил им, что еду из Оренбурга к их начальнику. Один из них взялся меня проводить, сел верхом на башкирскую лошадь и поехал со мною в слободу. Савельич, онемев от изумления, кое-как поехал вслед за нами. Мы перебрались через овраг и въехали в слободу. Во всех избах горели огни. Шум и крики раздавались везде. На улице я встретил множество народу; но никто в темноте меня не заметил,
145
и не узнал во мне оренбургского офицера. Вожатый привез меня прямо к избе, стоящей на углу перекрестка. «Вот и дворец, — сказал он, слезая с лошади, — сейчас о тебе доложу». Он вошел в избу. Савельич меня догнал; я взглянул на него, старик крестился, читая про себя молитву. Я дожидался долго; наконец вожатый воротился и сказал мне: «Ступай, наш батюшка велел тебя впустить». Я сошел с лошади, отдал ее держать Савельичу, а сам вошел в избу, или во дворец, как называл ее мужик» (Пушкин, т. 8, с. 889—890).
Удаление этой сцены было вызвано цензурными условиями: «Дошедшие до нас черновые и беловые рукописи «Капитанской дочки», относящиеся к 1836 году, позволяют установить, что Пушкину даже в процессе переписки романа приходилось исключать из него ряд сцен, образов и положений, социально-политическая значимость и острота которых были неприемлемы для подцензурной печати тридцатых годов. Так, например, при перебелении чернового автографа X, XI, XII глав Пушкин изменил мотивировку появления Гринева в лагере Пугачева. Судя по рукописям, Гринев, получив отказ генерала Рейнсдорпа помочь ему спасти Марью Ивановну, принимает решение обратиться за помощью к Пугачеву. В этом и заключалась мелькнувшая в его голове «странная мысль», о которой упоминалось в начальной редакции десятой главы. С такой ситуацией более гармонировал и эпиграф одиннадцатой главы — Гринев появляется у Пугачева в качестве его гостя, а не пленника» (Лит. памятники, с. 170—171).
Я вошел в избу, или во дворец, как называли ее мужики. Она освещена была двумя сальными свечами, а стены оклеены были золотою бумагою; впрочем, лавки, стол, рукомойник на веревочке, полотенце на гвозде, ухват в углу, и широкий шесток, уставленный горшками, — все было как в обыкновенной избе. Во время своего пребывания в Бердах Пушкин осматривал дом, где жил Пугачев, в сопровождении тамошних старух, которые помнили еще «золотые» палаты Пугача, то есть обитую медною латунью избу» (Даль В. И. Воспоминания о Пушкине. — В кн.: А. С. Пушкин в воспоминаниях... т. 2, с. 222).
146
Пугачевский «дворец» в «Капитанской дочке» более или менее соответствует царскому дворцу, каким он рисовался в народных представлениях. «Наивно отразившееся в преданиях представление о царском дворце. Чаще всего это большая изба. Чтобы попасть в нее, нужно пройти во двор через ворота. Царские ворота запираются обычным деревянным засовом» (Площук, с. 20).
Беглый капрал Белобородов. Иван Наумович Белобородов (1740-е годы — 1774) — сын крестьянина села Медянки Кунгурского уезда; восемнадцати лет был отдан в рекруты и отправлен для несения военной службы в Выборгский артиллерийский гарнизон, откуда был переведен в столицу рабочим на Охтинский пороховой завод. Там Белобородов проработал семь лет в чрезвычайно тяжелых условиях. В 1766 году он стал симулировать хромоту на правую ногу и, пролежав полгода в военном госпитале, был от службы отставлен. Белобородов вернулся в Кунгурский уезд и вскоре женился. Некоторое время он торговал воском, медом и прочими товарами. С 1 января 1774 года Белобородов примкнул к движению восставших казаков и заводских рабочих Екатеринбургского ведомства. Отряды под командованием Белобородова захватили Билимбаевский, Шайтанский и Уткинский заводы. Впервые встреча Белобородова с Пугачевым произошла в Магнитной крепости в первых числах мая 1774 года, и, следовательно, появление Белобородова в Бердской крепости противоречит действительным историческим фактам. Пугачев пожаловал Белобородова в старшие войсковые атаманы и в фельдмаршалы. Взятый в плен в июле 1774 года, Белобородов был отправлен в Москву, где в базарный день 5 сентября того же года был подвергнут казни «через отсечение головы». Имя Белобородова, одного из умелых и храбрых руководителей восстания Пугачева, прочно вошло в фольклор и в литературу. Белобородов под именем «Белобородка» упоминается в юношеской незаконченной повести Лермонтова «Вадим». Белобородов же является прототипом пугачевского атамана Белоуса в повести Д. Н. Мамина-Сибиряка «Охонины брови».
147
Афанасий Соколов (прозванный Хлопушей), ссыльный преступник, три раза бежавший из сибирских рудников. Афанасий Тимофеевич Соколов родился в сельце Машкович в вотчине тверского архиерея Митрофана. До пятнадцати лет он помогал родителям по «крестьянскому делу», а затем был переведен на оброк и уехал в Москву, где промышлял извозом. По неопытности он оказался замешанным в деле об ограблении (преступники наняли его дрожки и пытались с его помощью скрыться от преследования). Соколов получил шесть тысяч шпицрутенов и был отдан в солдаты, но совершил побег домой, где и прожил три года. Затем по ложному обвинению в краже лошади его приговорили «высечь кнутом и послать на житье в Оренбург». Соколова отправили по этапу в Оренбург и определили поселить в Бердскую слободу. Здесь он женился, обзавелся своим домом, стал работать в вотчине надворного советника Тимашева, а затем на Покровском руднике медного завода, который принадлежал графу А. И. Шувалову. Измученные бесчеловечным обращением, многие рабочие расправлялись с заводской администрацией и уходили в беглые ватаги, становились «добрыми» разбойниками, которые грабили богатых и защищали обездоленных. По всей вероятности, к ним и примкнул Соколов. В 1768 году он вместе с двумя своими товарищами был арестован за грабеж богатого татарина. По определению Екатеринбургской канцелярии Соколов-Хлопуша был наказан кнутом «с вырыванием ноздрей и поставлением на лице знаков» и отправлен на каторжную работу в Тобольск, откуда вскоре бежал. Он снова был пойман и снова бежал. Наконец опять был схвачен, привезен в Оренбург, где его «в четвертый раз били кнутом и оставили здесь в городовой работе вечно». 30 сентября 1773 года оренбургский военный губернатор Рейнсдорп приказал доставить Хлопушу из тюрьмы и послал его в лагерь Пугачева с «объявлениями», в которых говорилось о самозванстве вождя крестьянского восстания и содержался призыв к казакам покинуть ряды мятежников. Хлопуше было обещано помилование и денежное вознаграждение. В ночь на 5 октября 1773 года Соколов-Хлопуша покинул Оренбург, а утром следующего дня предстал перед Пугачевым и сказал, что будет
148
ему служить. К нему отнеслись с большим недоверием, допрашивали и даже грозили виселицей. Хлопуша держался бесстрашно. Один из руководителей восстания Максим Шигаев, который сидел вместе с Хлопушей в оренбургской тюрьме, заступился за него. В конце концов Хлопуша вошел в доверие к Пугачеву, который поручил ему ехать на Авзяно-Петровские заводы достать орудия и боеприпасы. Хлопуша вернулся в Берду во главе отряда в 500 человек при артиллерии и обозе. Он принимал участие в осаде Оренбурга и в других боевых действиях пугачевцев. После поражения восстания Хлопуша был арестован в Каргалинском городке, доставлен в Оренбург, где и был казнен 18 июня 1774 года.
Ты уж оскорбил казаков, посадив дворянина им в начальники, не пугай же дворян, казня их по первому наговору. Советы, которые дает Пугачеву каторжник Хлопуша, соответствуют истинному облику этого незаурядного человека. Хлопуша показал себя умным и осмотрительным начальником. Овладев крепостью Илецкая защита, он приказал вздернуть на виселицу хорунжего Уключенинова за невыдачу провианта жителям крепости и в то же время оставил комендантом ее капитана Ядринцева, за которого заступились жители крепости.
Не прикажешь ли свести его в приказную да запалить там огоньку. Здесь: запалить огоньку — подвергнуть пытке. Свести в приказную, то есть в приказную избу — присутственное место, административно-полицейскую канцелярию.
Сражение под Юзеевой. 8 ноября 1773 года отряды восставших нанесли поражение под деревней Юзеевой правительственным войскам генерала Кара. В «Истории Пугачева» Пушкин писал: «Шишкин был встречен под самой Юзеевой шестьюстами мятежниками. Татары и вооруженные крестьяне, бывшие при нем, тотчас передались. Шишкин однако рассеял сию толпу несколькими выстрелами. Он занял деревню, куда Кар и Фрейман и прибыли в четвертом часу ночи. Войско было так утомлено, что невозможно было даже учредить конные разъезды. Генералы решились ожидать
149
света, чтобы напасть на бунтовщиков, и на заре увидели перед собой ту же толпу. Мятежникам передали увещевательный манифест; они его приняли, но отъехали с бранью, говоря, что их манифесты правее, и начали стрелять из бывшей у них пушки. Их разогнали опять... В это время Кар услышал у себя в тылу четыре дальних пушечных выстрела. Он испугался и поспешно начал отступать, полагая себя отрезанным от Казани. Тут более двух тысяч мятежников наскакали со всех сторон и открыли огонь из девяти орудий. <...> Рассыпавшись по полям на расстояние пушечного выстрела, они были вне всякой опасности. Конница Кара была утомлена и малочисленна. Мятежники, имея добрых лошадей, при наступлении пехоты отдалялись, проворно перевозя свои пушки с одной горы на другую, и таким образом семнадцать верст сопровождали отступающего Кара. Он целых восемь часов отстреливался из своих пяти пушек, бросил свой обоз и потерял (если верить его донесению) не более ста двадцати человек убитыми, ранеными и бежавшими. Башкирцы, ожидаемые из Уфы, не бывали; находившиеся в недальнем расстоянии под начальством князя Уракова бежали, заслышав пальбу. Солдаты, по большей части престарелые или рекруты, громко роптали и готовы были сдаться; молодые офицеры, не бывавшие в огне, не умели их ободрить. Гренадеры, отправленные на подводах из Симбирска при поручике Карташове, ехали с такой оплошностию, что даже ружья не были у них заряжены и каждый спал в своих санях. Они сдались с четырех первых выстрелов, услышанных Каром поутру из деревни Юзеевой» (Пушкин, т. 9, с. 29—30).
Управился ли бы ты с Фридериком? Фридрих II (1712—1786) — с 1740 года король Пруссии. В 1759 году русские войска под командованием генерал-аншефа П. С. Салтыкова нанесли сокрушительное поражение войскам Фридриха II в сражении при Кунерсдорфе.
Дай срок, то ли еще будет, как пойду на Москву. По наблюдению Н. В. Измайлова, это выражение восходит к словам старика казака Папкова (Измайлов, с. 283), который рассказывал Пушкину о возмущении яицких казаков, происходившем за два года до восстания
150
Пугачева: «Бунтовщики 1771 года посажены были в лавки Менового двора. Около Сергиева дня, когда наступил сенокос, их отпустили на Яик. Садясь в телеги, они говорили при всем торжище: То ли еще будет? так ли мы тряхнем Москвою?» (Пушкин, т. 9, с. 495).
Улица моя тесна; воли мне мало. В «Истории Пугачева» Пушкин писал о взаимоотношениях предводителя восстания с его атаманами: «Пугачев скучал их опекою. «Улица моя тесна», — говорил он Денису Пьянову, пируя на свадьбе младшего его сына. Не терпя постороннего влияния на царя, ими созданного, они не допускали самозванца иметь иных любимцев и поверенных. Пугачев в начале своего бунта взял к себе в писаря сержанта Кармицкого, простив его под самой виселицей. Кармицкий сделался вскоре его любимцем. Яицкие казаки, при взятии Татищевой, удавили его и бросили с камнем на шее в воду. Пугачев о нем осведомился. «Он пошел, — отвечали ему, — к своей матушке вниз по Яику». Пугачев молча махнул рукой» (Пушкин, т. 9, с. 27).
Слушай, — сказал Пугачев с каким-то диким вдохновением. — Расскажу тебе сказку, которую в ребячестве мне рассказывала старая калмычка <...> Пугачев посмотрел на меня с удивлением и ничего не отвечал. Источник «калмыцкой сказки» не установлен; не исключено, что она сочинена самим Пушкиным. Правда, эта легенда была в наше время записана в одном из южноуральских заводских поселений. Но вполне возможно, что эта запись является «эхом», устной версией, возникшей под воздействием повести Пушкина (об этом см.: Блинова, с. 312—320). Эта сказка и ответная реплика на нее Гринева — кульминация идейного спора между Пугачевым и его оппонентом. Пушкин сталкивает Гринева и Пугачева в остром диалоге. Пугачев, увлекаемый успехом самозванца Гришки Отрепьева, идет на отчаянный риск. Его настроение может быть сопоставлено с буйным разгулом Вальсингама накануне гибели («Пир во время чумы»): «Есть упоение в бою, И бездны мрачной на краю». Предчувствие неизбежной гибели слышится в словах Пугачева о том, что при первой неудаче атаманы выдадут его правительственным войскам. И тем не менее он решительно отвергает
151
совет Гринева отдаться на милость Екатерины II, — и не только потому, что он твердо знает: милости не будет, а и потому, что его широкая натура («казнить так казнить, миловать так миловать») чужда компромиссных решений. Подобно священнику из маленькой трагедии «Пир во время чумы», Гринев переводит спор в план морально-этический: удальству Пугачева, его житейской философии, отражающей мечту подневольного человека вырваться на свободу, Гринев противопоставляет нормативное суждение об античеловечности любого вида насилия. В условиях ожесточенной классовой войны абстрактный гуманизм Гринева выглядел по меньшей мере наивным, Пугачев мог бы без особого труда опровергнуть его возражение. Но, желая показать масштабность личности Пугачева, Пушкин словами: «Пугачев посмотрел на меня с удивлением и ничего не отвечал» — как бы дает понять читателю, что вождь восстания умел прислушиваться к суждениям, которые шли вразрез с его собственными представлениями, что его поразила человечность нравственных устоев Гринева.
Глава XII
СИРОТА
Как у нашей яблонъки и т. д. Переделка свадебной песни, записанной Пушкиным:
Много, много у сыра дуба,
Много ветвей и поветвей,
Только нету у сыра дуба
Золотыя вершиночки;
Много, много у княгини души,
Много роду, много племени,
Только нету у княгини души,
Нету ее родной матушки:
Благословить есть кому,
Снарядить некому.
(ЛН, т. 79. М., 1968, с. 210)
«Песня, похожая на приведенную в эпиграфе, поется тогда, когда невеста — сирота и ее выдают замуж посаженый отец и посаженая мать. В данном случае посаженым отцом как бы является Пугачев, что увеличивает трагичность главы, так как Пугачев казнил родителей Мироновой» (Шкловский, с. 83).
В подлых выражениях изъявляя свою радость и усердие. «Подлый. 1) Относительно к роду: низкого происхождения; худородный. Он произошел от подлых
152
родителей. 2) Относительно к поведению: нечестно поступающий, заслуживающий презрение. Подлая душа. Подлый человек. Подлые намерения, поступки» (Словарь Академии Российской, ч. IV. От М до С. СПб., 1793, с. 944). Д. И. Фонвизин в «Опыте Российского сословника» (1783) писал:
«Низкий, подлый
Человек бывает низок состоянием, а подл душою. В низком состоянии можно иметь благороднейшую душу, равно как и весьма большой барин может быть весьма подлый человек. Слово низкость принадлежит к состоянию, а подлость к поведению, ибо нет состояния подлого, кроме бездельников. В низкое состояние приходит человек иногда поневоле, а подлым становится всегда добровольно. Презрение знатного подлеца к добрым людям низкого состояния есть зрелище, унижающее человечество» (Фонвизин Д. И. Собр. соч. в 2-х т., т. 1. М.—Л., Гослитиздат, 1959, с. 226—227).
Я буду посаженым отцом. Эти слова Пугачева соотносятся с вещим сном Гринева (см. с. 91—93).
Несть спасения во многом глаголании. Это выражение возникло на основе евангельского текста: «А молясь, не говорите лишнего, как язычники; ибо они думают, что в многословии своем будут услышаны» (Матф., 6, 7).
Подписанный каракульками Пугачева. «Пугачев, как известно, не знал грамоты и не умел не только писать, но и читать. Но самозванно приняв на себя имя «императора Петра III», он вынужден был играть эту роль до конца и постоянно убеждать соратников (некоторые из них знали о его самозванстве) в том, что он, «император и самодержец Всероссийский», получил великолепное образование и свободно владеет многими европейскими языками. Для Пугачева это был необходимый тактический прием, вполне уместный и оправданный в условиях политической борьбы за укрепление собственного авторитета среди восставших, наивно веривших в то, что их возглавляет император Петр III, свергнутый с престола Екатериной II и дворянами
153
за намерение освободить крестьян от крепостной неволи.
В каких же условиях появились на свет пугачевские «автографы»? Думный дьяк (секретарь) повстанческой Военной коллегии И. Я. Почиталин показывал на допросе, что Пугачев часто «хвастал перед ними» своим умением «писать на двенадцати языках». В доказательство своей «грамотности» Пугачев решился однажды в присутствии членов своей Военной коллегии исписать, лист бумаги знаками, подражая в их начертании некоторым буквам русского письма того времени, а в расположении текста — имевшимися у него под руками документам Военной коллегии. В допросах сподвижников Пугачева имеются показания об этом факте. Тот же И. Я. Почиталин вспоминал: «Писал один раз и сам Пугачев к губернатору письмо, но на каком языке я не знаю, только слышал от него, что на иностранном».
Несмотря на то что документ, «написанный» Пугачевым, мог только дискредитировать его в глазах враждебного лагеря, он все же отважился послать свое «письмо» в осажденный Оренбург к губернатору Рейнсдорпу. По утверждению самого Пугачева, он в этом «письме» требовал сдать осажденный Оренбург войскам «императора Петра III». «Письмо» Пугачева было подброшено казаками-повстанцами к городу во время боя 20 декабря 1773 года.
Курьезный манускрипт Пугачева не мог не привлечь внимания Пушкина, он заказал гравюру с нижней части пугачевского «автографа» и поместил факсимиле в приложениях к «Истории Пугачева», сопроводив его надписью: «Снимок начертаний, сделанных рукою безграмотного Пугачева» (Овчинников Р. В. Пушкин в работе над архивными документами («История Пугачева»). Л., «Наука», 1969, с. 91—93).
Я пламенно желал вырвать его из среды злодеев, которыми он предводительствовал. В представлении Гринева, связанного с Пугачевым личными отношениями и испытавшего на себе его великодушие, образ вождя восстания не сливался с образами его ближайших сподвижников; в понимании Гринева Пугачев, скорее, жертва «злодейского бунта», чем один из его инициаторов.
154
Глава XIII
АРЕСТ
Не гневайтесь, сударь: по долгу моему
Я должен сей же час отправить вас в тюрьму
— Извольте, я готов; но я в такой надежде,
Что дело объяснить дозволите мне прежде.
Княжнин.
Такое четверостишие в сочинениях Я. Б. Княжнина не обнаружено. Правда, последние две строки напоминают реплику Простодума в комедии Княжнина «Хвастун»: «Так должен был мое он кончить дело прежде, Ты можешь потерпеть и быть дотоль в надежде» (действие IV, явление 6-е). Можно думать, что в эпиграфе Пушкин имитировал комедийный стиль Княжнина. В рукописи окончательному тексту эпиграфа предшествует зачеркнутый черновой вариант.
Не хочешь ли поставить карточку, то есть принять участие в карточной игре.
Зима, затруднявшая военные распоряжения, проходила, и наши генералы готовились к дружному содействию, то есть к совместным действиям против Пугачева.
Князь Голицын под крепостию Татищевой разбил Пугачева, рассеял его толпы, освободил Оренбург и, казалось, нанес бунту последний и решительный удар. Войска генерал-майора князя П. М. Голицына осадили крепость Татищевую, занятую пугачевцами, 22 марта 1774 года. В «Истории Пугачева» Пушкин писал: «Голицын разделил войска на две колонны, стал приближаться и открыл огонь, на который из крепости отвечали столь же сильно. Пальба продолжалась три часа. Голицын увидел, что одними пушками одолеть было невозможно, и велел генералу Фрейману с левой колонною идти на приступ. Пугачев выставил противу него семь пушек. Фрейман их отнял и бросился на оледенелый вал. Мятежники защищались отчаянно, но принуждены были уступить силе правильного оружия —
155
и бежали во все стороны. Конница, дотоле не действовавшая, преследовала их по всем дорогам. Кровопролитие было ужасно. В одной крепости пало до тысячи трехсот мятежников. На прострайстве двадцати верст кругом, около Татищевой, лежали их тела. Голицын потерял до четырехсот убитыми и ранеными, в том числе более двадцати офицеров. Победа была решительная» (Пушкин, т. 9, с. 48).
Зурин получил повеление переправиться через Волгу. Далее в рукописи следовало: «и спешить к Симбирску, дабы не дать распространиться разгорающемуся пожару. Мысль, что предстоял мне случай заехать к нам в деревню, обнять родителей и увидеться с Марьей Ивановной, одушевила меня радостию; я прыгал, как ребенок, и повторял, обнимая Зурина: «В Симбирск! В Симбирск!» Зурин вздыхал и говорил, пожимая плечами: «Нет, тебе не сдобровать: женишься, ни за что пропадешь!» (Пушкин, т. 8, с. 900—901). Этой фразой заканчивалась глава и далее следовал текст «Пропущенной главы».
Правление было повсюду прекращено и т. д. Ср. с текстом «Истории Пугачева»: «Состояние сего обширного края было ужасно. Дворянство обречено было погибели. Во всех селениях, на воротах барских домов висели помещики и их управители. Мятежники и отряды, их преследующие, отымали у крестьян лошадей, запасы и последнее имущество. Правление было повсюду пресечено. Народ не знал, кому повиноваться». (Пушкин, т. 9, с. 74).
Не приведи бог видеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный! Эта фраза подвергалась различным толкованиям: часто пытались утверждать, что это высказывание героя, за которое автор не несет ответственности: «Пора бы, кстати сказать, покончить с кривотолками по поводу цитаты из «Капитанской дочки» о «русском бунте, бессмысленном и беспощадном». Эти слова, так широко и так недобросовестно использованные М. Н. Покровским и его «школой», принадлежат не Пушкину, а Гриневу. Кто дал право отожествлять идеологию Пушкина с идеологией действующего лица
156
его повести, «ничтожный характер» которого справедливо отмечен еще Белинским? — Творческая мысль Пушкина упорно работала над темой крестьянского восстания с самого начала 1830-х годов и неизменно приводила к выводу о справедливости этих восстаний». (Блок Г. Пушкин в работе над историческими источниками. М.—Л., Изд-во АН СССР, 1949, с. 8). Полемизируя с этим утверждением, Б. В. Томашевский писал: «Странно желание автора этих строк, провозглашающего Пушкина идеологом крестьянской революции, искать себе союзника в лице Белинского. Известно, что Белинский назвал характер Гринева бесцветным в качестве «резкого недостатка» повести, т. е. вовсе не приписывал эти свойства Гринева творческим намерениям Пушкина. А что касается представления о Пушкине как о вожде восставших крестьян, то именно Белинский заявлял, что в Пушкине видит он «человека, душою и телом принадлежащего к основному принципу, составляющему сущность изображаемого им класса; короче, везде видит русского помещика». Другое дело, прав ли в этом Белинский, но уж во всяком случае на его слова нельзя опираться в данном вопросе» (Томашевский Б. Пушкин. Кн. II. М.—Л., Изд-во АН СССР, 1961, с. 189—190). Томашевский вносит необходимые исторические коррективы в данный вопрос: «Необходимо заметить, что знаменитая формула — «русский бунт бессмысленный и беспощадный» — относится к неорганизованному крестьянскому движению, не возглавляемому никакой направляющей силой; Пушкин не видел, да и не мог видеть в исторической обстановке 30-х годов никакой социальной силы, равнозначной третьему сословию, сыгравшую роль организатора в революции 1879 года. Без такого организатора он мог представлять себе движение крестьянства только как хаотическое разрушительное движение. Поэтому нет никаких поводов, чтобы снимать с Пушкина «ответственность» за эту формулу под тем предлогом, что она приписана Гриневу» (там же, с. 150). Аналогичная точка зрения широко аргументирована и другим современным исследователем. «Разумеется, Гринев нигде и никогда не являлся рупором общественно-политических взглядов Пушкина, но вложенное в уста этого персонажа признание жестокостей и бесперспективности крестьянских восстаний было близко
157
не только автору «Капитанской дочки», но и Радищеву, и декабристам, и даже Белинскому. Больше того, в. 1847 году, подытоживая в статье «Коммунисты и Карл Гейнцен» шестисотлетний опыт крестьянских революций, Ф. Энгельс безоговорочно утверждал, что «в своих самостоятельных демократических движениях сельское население (Уот Тайлер, Джек Кэд, Жакерия, Крестьянская война), во-первых, всякий раз держалось реакционно, а во-вторых, всякий раз подавлялось» (Маркс К., Энгельс Ф. Сочинения, т. IV. М., 1955, с. 279). Не отрицая наличия «революционных элементов в крестьянстве», В. И. Ленин в 1899 году, то есть шестьдесят с лишним лет после выхода в свет «Капитанской дочки», предостерегал против «преувеличения силы этих элементов»: «Мы нисколько не преувеличиваем силы этих элементов, не забываем политической неразвитости и темноты крестьян, нисколько не стираем разницы между «русским бунтом, бессмысленным и беспощадным», и революционной борьбой, нисколько не забываем того, какая масса средств у правительства политически надувать и развращать крестьян. Но из всего этого следует то, что безрассудно было бы выставлять носителем, революционного движения крестьянство, что безумна была бы партия, которая обусловила бы революционность своего движения революционным настроением крестьянства» (Ленин В. И. Полн. собр. соч., т. 4, с. 228—229). Эти формулировки, родившиеся в процессе ожесточенной борьбы с народническими концепциями крестьянской революции, получают дальнейшее развитие в работах В. И. Ленина, посвященных пятидесятилетию падения крепостного права» (Лит. памятники, с. 225—258).
Эти четкие исторические формулировки и должны служить прочным основанием для уяснения пушкинской характеристики «русского бунта». В свете этих высказываний вряд ли можно согласиться с В. М. Блюменфельдом, который пишет, что «у Пушкина «бунт» и расставляет виселицы, и одновременно пробуждает такие нравственные силы в нации, которые обещают снять противоречия, обозначенные виселицами» (Блюменфельд, с. 162). Подобное утверждение не только приписывает Пушкину мысль, ему чуждую, но и противоречит опыту русской и западноевропейской истории, выявившему бесперспективность крестьянских восстаний.
158
Пугачев бежал, преследуемый Иваном Ивановичем Михельсоном. Подполковник И. И. Михельсон (1740—1807) своими решительными действиями несколько раз наносил сильные удары по войскам Пугачева и окончательно разгромил его отряды 25 августа 1774 года в 105 верстах от Царицына (ныне Волгоград); восставшие потеряли до 4 тысяч убитыми и до 7 тысяч взятыми в плен. Пушкин подробно описывает энергичные действия И. И. Михельсона в «Истории Пугачева» (главы VI, VII, VIII). «Журнал военных действий» И. И. Михельсона опубликован в кн: Крестьянская война 1772—1775 гг. в России. Документы из собрания Государственного исторического музея. М., «Наука», 1973, 194—223.
Наконец Зурин получил известие о поимке самозванца. Пугачев, схваченный своими сообщниками, был доставлен 15 сентября 1774 года в Яицкий городок. Там он был посажен в клетку и под охраной воинских частей, которым была придана артиллерия, отправлен в Симбирск, а оттуда в Москву.
Отправить под караулом в Казань в Следственную Комиссию, учрежденную по делу Пугачева. «Именным указом генералу А. И. Бибикову от 29 ноября 1773 года в Казани учреждалась секретная комиссия для производства следствия, суда и расправы над пленными повстанцами и лицами, в той или иной степени причастными к восстанию (разглашатели слухов об успехах Пугачева — «императора Петра III», лица, принимавшие и укрывавшие повстанцев и др.). <...> Казанская секретная комиссия закончила свои труды в марте 1775 года» (Крестьянская война в России в 1773—1775 годах. Восстание Пугачева, т. II. Изд. ЛГУ, 1966, с. 50—51).
Глава XIV
СУД
br
Мирская молва — Морская волна. В слегка измененном виде: «Мирская молва, что морская волна» — эта поговорка, взятая Пушкиным в качестве эпиграфа, напечатана в «Полном собрании русских пословиц и поговорок,
159
расположенном по азбучному порядку» (СПб. 1822, с. 141); эта книга имелась в личной библиотеке Пушкина. Мирская молва — людские толки, слухи.
Я приехал в Казань, опустошенную и погорелую. «Казань тогда состояла преимущественно из деревянных маленьких домиков; улицы города были узки и кривы, за исключением Арской, выводившей на Арское поле. Последняя улица была шире других, прямее и вымощена бревнами. На выезде к Арскому полю стояла большая караульная изба, где жили выбранные из обывателей на полугодичное время сотники и десятники; на их обязанности было содержать караул; оружием служили точеные, окрашенные дубины. В ночное время Арская улица около караула закладывалась рогатиной на колесе; конец ее прикреплялся к столбу болтом. По всем остальным улицам были большие ворота, по ночам запиравшиеся на замок...» (Пинегин М. Казань в ее прошлом и настоящем. СПб., 1890, с. 214). 10 июля 1774 года Пугачев разбил в 12 верстах от Казани высланный ему навстречу отряд правительственных войск и послал казанцам указ с предложением сдать город без сопротивления. Не получив ответа, Пугачев осадил Казань. Штурм города начался утром 12 июля. Прикрывшись выставленными вперед возами с сеном, между которыми были размещены пушки, отряды Белобородова и Минеева кинулись на приступ. «Погода предвещала нам счастливый успех, — говорит участник-пугачевец, — ветер дул прямо на неприятеля, густой дым пошел прямо на город» (там же, с. 224). Многие из солдат и жителей перешли на сторону Пугачева, войска которого овладели городом. Ветер раздувал пожары, и Казань почти вся выгорела. Пожар распространился и на городскую крепость; ветер дул на нее, и воздух сделался удушливым от палящего жара и дыма. Деревянные здания в кремле неоднократно загорались. Отряд Михельсона, выбивший 13 июля повстанцев из Казани, нашел город в развалинах и пепле.
Марья Ивановна принята была моими родителями с тем искренним радушием, которое отличало людей старого века. Идеализация патриархального образа жизни, людей «старого века» пронизывает всю ткань «Капитанской
160
дочки», являясь как бы нравственным лейтмотивом всего повествования. В основе подобного социального воззрения было руссоистское представление о том, что поступательное движение от более примитивных, первоначальных форм общественной жизни к цивилизации неминуемо приводит к порче нравов. У Пушкина эта мысль, осложненная размышлениями писателя о судьбе русского дворянства, приобрела специфическую окраску: по мнению Пушкина, дворянство разделялось на два различных слоя — на старинное независимое дворянство с незыблемыми нравственными устоями и новое дворянство, возвысившееся в XVIII веке, в эпоху бурных дворцовых переворотов и фаворитизма. Все симпатии Пушкина были на стороне старинных дворянских родов, не затронутых, как полагал писатель, растлевающим влиянием придворной жизни и сохранявших верность старинным обычаям и традициям. Именно в этой среде Пушкин нашел своего героя — Гринева-отца; моральный облик этого человека, бескорыстного и принципиального, отказавшегося служить императрице, и определил шкалу нравственных оценок в «Капитанской дочке».
Пращур мой умер на лобном месте, отстаивая то, что почитал святынею своей совести. В этих словах Гринева-отца можно усмотреть автобиографический подтекст, соотнесение судьбы рода Гриневых и Пушкиных — достаточно вспомнить строки из «Моей родословной» (1830):
Упрямства дух нам всем подгадил:
В родню свою неукротим,
С Петром мой пращур не поладил
И был за то повешен им
Пращур — отец прапрадеда или прапрабабушки; вообще далекий предок. Лобное место — место публичной казни на Красной площади в Москве.
Дай бог тебе в женихи доброго человека, не ошельмованного изменника. Шельмование (нем. schelmen — шельмовать, объявлять подлецом) — введенное Петром I наказание для дворян за тяжкие государственные преступления. Процедура шельмования состояла в том, что палач преломлял шпагу над головой виновного, и его объявляли вором (шельм), лишенным всех гражданских прав.
161
Марья Ивановна благополучно прибыла в Софию. София — уездный городок Санкт-Петербургской губернии, основанный в 1785 году и названный по тогда же заложенному там собору, с 1808 года часть Царского Села (ныне город Пушкин). Таким образом, Пушкин допустил анахронизм — во времена пугачевщины городка Софии не существовало. По дороге из столицы в Москву Пушкин, конечно, не один раз бывал на почтовой станции в Софии. Описание «почтового двора» в Софии дано Радищевым в «Путешествии из Петербурга в Москву» (глава «София»).
Отец мой пострадал вместе с Волынским и Хрущевым. Волынский Артемий Петрович (1689—1740) — известный русский государственный деятель; свою дипломатическую карьеру Волынский начал еще при Петре I, расположение которого он завоевал, будучи ротмистром, в 1711 году. В 1718 году он успешно выполнил указания Петра I, отправившего его в Персию «в характере посланника», и был произведен в генерал-адъютанты, а в 1719 году назначен губернатором в Астраханскую губернию. В 1722 году, после неудачного окончания персидского похода, был жестоко наказан Петром I дубинкой, а затем, в 1723 году, лишен «полной мочи». В последующие годы, при Екатерине I, Волынский был губернатором в Казани и главным начальником над калмыками; пост казанского губернатора занимал он и при Петре II, вплоть до 1730 года, когда правительство отстранило его от должности в связи с жалобами на взяточничество и деспотический нрав. С 1730 по 1738 год Волынский действовал как дипломат и воинский инспектор под начальством Миниха В своей государственной деятельности Волынский выступал защитником интересов дворянства против замыслов боярской олигархии «верховников» (членов Верховного тайного совета); в 1737 году он был членом Вышнего суда над вождем «верховников» Д. М. Голицыным В начале 1738 года Волынский был назначен кабинет-министром Анны Иоанновны. Резко настроенный против засилия немецкой партии при императорском дворе, Волынский восстановил против себя Бирона и Остермана. Герцог Бирон, фаворит императрицы, был всесильным временщиком. Время его правления и установленный им жестокий режим получили название
162
«бироновщины». В своей борьбе с Бироном Волынский опирался на кружок единомышленников. Это были придворный архитектор П. М. Еропкин, морской офицер Ф. И. Соймонов, горные инженеры В. Н. Татищев и А. Ф. Хрущов, президент коммерц-коллегии граф П. И. Мусин-Пушкин и некоторые другие. Волынский и его кружок живо интересовались политикой, изучали произведения Тацита, Макиавелли, теорию государства и права, русскую историю. Волынский — автор не дошедших до нас трудов на философские и политические темы: «О приключившихся вредах особых государю и всему государству и отчего приключились и происходят», «О гражданстве», «Каким образом суд и милость государям иметь надобно» и других. С помощью Еропкина и Хрущова Волынский составил «Генеральный проект о поправлении внутренних государственных дел», извлечение из которого было представлено императрице. По мнению авторов проекта, в России должно было быть установлено монархическое правление с широким участием дворянства в делах управления государством. Волынский и его друзья стремились восстановить то значение Сената, которое он имел при Петре I. В «Генеральном проекте» доказывалась необходимость создания академий и университетов, намечалось издание свода судебных правил. Несение государственных должностей Волынский рекомендовал предоставлять исключительно русским людям. Позиция просвещенного абсолютизма, которую занимал Волынский, была неприемлемой в условиях «бироновщины». Положение Волынского при дворе оказалось шатким уже в 1739 году. Устроив шуточную свадьбу князя Голицына с калмычкой Бужениновой, — свадьба эта с исторической достоверностью описана И. И. Лажечниковым в романе «Ледяной дом», опубликованном в 1835 году, — Волынский на короткий срок восстановил утраченное было им расположение императрицы, но вскоре Бирон довел до ее сведения слухи о бунтовских речах Волынского, а также факт избиения им Тредиаковского. Бирон и Остерман требовали от Анны Иоанновны суда над кабинет-министром, вплоть до ультиматума, который поставил перед нею Бирон: «Либо мне быть, либо ему», — заявил он, имея в виду Волынского. В начале апреля 1740 года Волынскому было запрещено являться ко двору; 12 апреля он был взят под
163
домашний арест; три дня спустя началось следствие по его делу, которое велось с применением пыток. Волынскому было предъявлено обвинение в подготовке государственного переворота. 19 июня 1740 года Волынский и его ближайшие «конфиденты» были приговорены к смертной казни. 27 июня около Петропавловской крепости, на Петербургской стороне, на Сытном рынке состоялась казнь. Волынский был четвертован, его друзьям Хрущову и Еропкину отрубили головы.
Памятник в честь недавних побед графа Петра Александровича Румянцева. В летнюю кампанию 1770 года русские войска под водительством П. А. Румянцева (1715—1796) разгромили численно превосходящие турецко-татарские войска в нескольких сражениях — наиболее известна победа при Кагуле. В честь этой победы перед Зубовским корпусом Большого дворца в Царском Селе по проекту архитектора Антонио Ринальди (1709—1794) был поставлен Кагульский обелиск; он вытесан из темно-серого слоистого мрамора; на нем высечена надпись: «В память победы при реке Кагуле в Молдавии, июля 21 дня 1770 года, под предводительством графа Петра Румянцева Российское воинство числом семнадцать тысяч обратило в бегство до реки Дуная турского визиря Галиль-Бея с силою полуторастатысячною». Обелиск был сооружен в 1770—1771 годах. В «Воспоминаниях в Царском селе» (1814) Пушкин писал об этом обелиске:
В тени густой угрюмых сосен
Воздвигся памятник простой.
О, сколь он для тебя, кагульский брег, поносен
И славен родине драгой!
В марте 1774 года русские войска, возглавляемые П. А. Румянцевым, перешли Дунай, нанесли окончательное поражение турецкой армии, вынудили Турцию заключить Кучук-Кайнарджийский мирный договор. За одержанные победы П. А. Румянцев был награжден чином генерал-фельдмаршала и титулом графа с почетным наименованием «Задунайский».
И Марья Ивановна увидела даму, сидевшую на скамейке противу памятника. В заметке «К литературной
164
истории «Капитанской дочки» Н. В. Яковлев высказал предположение о том, что сюжетная ситуация, избранная Пушкиным для первоначального знакомства Маши Мироновой с Екатериной II, подсказана «Анекдотом», который был напечатан в журнале «Детское чтение для сердца и разума» (ч. VII. М., 1786, с. 110—111):
Анекдот
Иосиф II, нынешний римский император, прогуливаясь некогда ввечеру, по своему обыкновению, увидел девушку, которая заливалась слезами, спросил у нее, о чем она плачет, и узнал, что она дочь одного капитана, который убит на войне, и что она осталась без пропитания со своей матерью, которая при том давно уже лежит больна.
«Для чего же вы не просите помощи у императора»? — спросил он.
Девушка отвечала, что они не имеют покровителя, который бы представил государю о их бедности.
— Я служу при дворе, — сказал монарх, — и могу это для вас сделать. Придите только завтра во дворец и спросите там поручика Б**.
В назначенное время девушка пришла во дворец. Как скоро выговорила она имя Б**, то отвели ее в комнату, где она увидела того офицера, который вчера говорил с нею, и узнала в нем своего государя. Она пришла вне себя от удивления и страху. Но император, взявши ее за руку, сказал ей весьма ласково: «Вот триста червонных для твоей матери и еще пятьсот за твою к ней нежность и за доверенность ко мне. Сверх того определяю вам 500 талеров ежегодной пенсии» (Временник Пушкинской комиссии, 4—5. М.—Л., Изд-во АН СССР, 1939, с. 487—488).
Она была в белом утреннем платье, в ночном чепце и в душегрейке. Ей казалось лет сорок. Лицо ее, полное и румяное, выражало важность и спокойствие, а голубые глаза и легкая улыбка имели прелесть неизъяснимую. Описывая облик Екатерины, Пушкин воспользовался широко известным ее портретом кисти Боровиковского.
165
Правда, этот портрет относился к 1791 году, а Пушкин изображал сцену встречи Екатерины II с Машей Мироновой, которая должна была происходить значительно раньше — в 1774 году. Но писатель спокойно допускал подобные анахронизмы и вовсе не стремился к буквальной точности; ему было нужно лишь намекнуть читателям на тот зрительный образ, который у них уже хранился в памяти. Беря за основу своего описания портрет Боровиковского, Пушкин словно снимал с себя ответственность за изображение Екатерины II. Портрет этот был апробирован; в 1827 году гравер Уткин получил бриллиантовый перстень за его гравировку. Пушкин внес в изображение лишь незначительные изменения. У Боровиковского Екатерина II изображена в слегка голубоватом платье, у Пушкина цвет платья белый. Кроме того, учитывая свежесть осеннего утра, когда происходила воображаемая встреча императрицы с Машей Мироновой, Пушкин дополнил наряд императрицы душегрейкой. Душегрейка — короткая верхняя женская одежда без рукавов и пуговиц.
Несколько сусальный облик Екатерины II в финале «Капитанской дочки» не раскрывает, конечно, исключительно сложного отношения Пушкина к ее деятельности. При анализе многочисленных высказываний писателя о Екатерине II мы замечаем, как менялась его оценка ее исторической роли. «Тартюфом в юпке и короне» именовал Пушкин Екатерину II в «Заметках по русской истории XVIII века» (1822). Писатель порицает фаворитизм, в результате которого оказались униженными представители независимых старинных дворянских родов и пошли в гору выскочки и любимцы, потакавшие всем желаниям императрицы. Пушкин показывает лицемерный характер ее политики — запрещение употреблять слово «раб» при одновременном раздаривании крестьян и закрепощении Малороссии, постыдная «деятельность» Тайной канцелярии при номинальном уничтожении пытки и т. д. Частично подобная оценка сохраняется у Пушкина и в последующие годы: так, в дневниковой записи от 30 ноября 1833 года он возмущался распущенностью гвардии при Екатерине II, полагая, что это было следствием узурпаторства и указывало на возможность перерождения монархии в деспотизм. Но наряду
166
с отрицательными суждениями Пушкин начинает постепенно с большей исторической объективностью оценивать ее царствование. Уже в «Заметках по русской истории XVIII века» он писал, что своими внешнеполитическими действиями Екатерина II приобрела право «на благодарность потомства». В «Послании к цензору» (1822) Пушкин рекомендует ему читать «Наказ» Екатерины II, который должен ограждать независимость писателя от самовластия цензуры; в том же послании Пушкин с удовлетворением отмечал, что Фонвизин читал Екатерине II свои произведения («В глазах монархини сатирик превосходный Невежество казнил в комедии народной»). В стихотворении «Мне жаль великия жены...» (1824) ироническое отношение к личности Екатерины II («Старушка милая жила Приятно и немного блудно») не мешает отдать должное ее заслугам («Мы Прагой ей одолжены И просвещеньем, и Тавридой»). В 1825 году в примечаниях к первой главе «Евгения Онегина» Пушкин перепечатал отрывок из речи Н. М. Карамзина (1819) с восторженной характеристикой просветительской деятельности Екатерины II. Правда, позднее, издавая роман целиком, Пушкин исключил это примечание. В 1825 же году в письме к А. А. Бестужеву Пушкин с удовлетворением замечает, что в век Екатерины писатели пользовались определенной независимостью. В 1830-е годы размышления о правлении Екатерины II постоянно сопровождают раздумья Пушкина о правлении Петра I. В дневниках А. И. Тургенева мы встречаем неоднократно записи о том, что он беседовал с Пушкиным о Петре I и Екатерине II. В эти годы Пушкин склонен считать, что в деятельности Екатерины II закрепляется начатый Петром I революционный переворот, который существенно изменил соотношение социальных сил в стране, привел к некоторому отстранению независимых старинных дворянских родов от государственных дел. Однако этот процесс, по мнению Пушкина, в годы царствования Екатерины II еще не зашел слишком далеко, не лишил их сословного духа независимости. Пушкин особо отмечает, что его дед, Лев Александрович Пушкин, посаженный в крепость за отказ присягать Екатерине II во время государственного переворота 1762 года, два года спустя был выпущен из заточения по приказанию императрицы и потом всегда пользовался ее
167
уважением (Пушкин, т. 11, с. 161). В «Замечаниях о бунте» Пушкин с одобрением писал по поводу истории Шванвича: «Замечательна разность, которую правительство полагало между дворянством личным и дворянством родовым. Прапорщик Минеев и несколько других офицеров были прогнаны сквозь строй, наказаны батогами и пр. А Шванвич только ошельмован преломлением над головою шпаги» (Пушкин, т. 9, с. 374).
Трактовка «века Екатерины» изобилует в высказываниях Пушкина различными нюансами. Следует учесть, что помимо мотивов чисто исторического порядка действовали и иные факторы, значительно осложнявшие оценку им екатерининского царствования. Яростные споры о «литературной аристократии», возбужденные различными журналами, и в первую очередь «Московским телеграфом», споры с Н. А. Полевым, который с позиций буржуазного радикализма нападал на представителей дворянской культуры, побуждали Пушкина усиленно подчеркивать общекультурный аспект «екатерининского века» и обращать преимущественное внимание на положительный вклад русского дворянства в просвещение страны во второй половине XVIII века. Естественно, что тезис о расцвете культуры во время царствования Екатерины II не мог не корректировать представлений о деятельности самой императрицы. Подробнее об этом см.: Новонайденный автограф Пушкина, с. 87—105.
Казнь Пугачева. Ср. с подробным описанием казни в «Истории Пугачева»: «Пугачев и Перфильев приговорены были к четвертованию; Чика — к отсечению головы; Шигаев, Падуров и Торнов — к виселице; осьмнадцать человек — к наказанию кнутом и к ссылке на каторжную работу. — Казнь Пугачева и его сообщников совершилась в Москве 10 января 1775 года. С утра бесчисленное множество народа столпилось на Болоте, где воздвигнут был высокий намост. На нем сидели палачи и пили вино в ожидании жертв. Около намоста стояли три виселицы. Кругом выстроены были пехотные полки. Офицеры были в шубах по причине жестокого мороза. Кровли домов и лавок усеяны были людьми; низкая площадь и ближние улицы заставлены каретами и колясками. Вдруг все заколебалось и зашумело; закричали: везут, везут! Вслед за отрядом кирасир ехали сани
168
с высоким амвоном. На нем с открытою головою сидел Пугачев, насупротив его духовник. Тут же находился чиновник Тайной экспедиции. Пугачев, пока его везли, кланялся на обе стороны. За санями следовала еще конница и шла толпа прочих осужденных. Очевидец (в то время едва вышедший из отрочества, ныне старец, увенчанный славою поэта и государственного мужа) описывает следующим образом кровавое позорище:
«Сани остановились против крыльца лобного места. Пугачев и любимец его Перфильев в препровождении духовника и двух чиновников едва взошли на эшафот, раздалось повелительное слово на караул, и один из чиновников начал читать манифест. Почти каждое слово до меня доходило.
При произнесении чтецом имени и прозвища главного злодея, также и станицы, где он родился, обер-полицеймейстер спрашивал его громко: «Ты ли донской казак, Емелька Пугачев?» Он столь же громко ответствовал: «Так, государь, я донской казак Зимовейской станицы, Емелька Пугачев». Потом, во все время продолжения чтения манифеста, он, глядя на собор, часто крестился, между тем как сподвижник его Перфильев, немалого роста, сутулый, рябой и свиреповидный, стоял неподвижно, потупя глаза в землю. По прочтении манифеста духовник сказал им несколько слов, благословил их и пошел с эшафота. Читавший манифест последовал за ним. Тогда Пугачев сделал с крестным знамением несколько земных поклонов, обратясь к соборам, потом с уторопленным видом стал прощаться с народом; кланялся во все стороны, говоря прерывающимся голосом: «Прости, народ православный; отпусти, в чем я согрубил пред тобою; прости, народ православный!» При сем слове экзекутор дал знак: палачи бросились раздевать его; сорвали белый бараний тулуп стали раздирать рукава шелкового малинового полукафтанья. Тогда он сплеснул руками, повалился навзничь, и в миг окровавленная голова уже висела в воздухе...»
Палач имел тайное повеление сократить мучения преступников. У трупа отрезали руки и ноги, палачи разнесли их по четырем углам эшафота, голову показали уже потом и воткнули на высокий кол. Перфильев, перекрестясь, простерся ниц и остался недвижим. Палачи
169
его подняли и казнили так же, как и Пугачева. Между тем Шигаев, Падуров и Торнов уже висели в последних содроганиях... В сие время зазвенел колокольчик; Чику повезли в Уфу, где казнь его должна была совершиться. Тогда начались торговые казни; народ разошелся: осталась малая кучка любопытных около столба, к которому, один после другого, привязывались преступники, присужденные к кнуту. Отрубленные члены четвертованных мятежников были разнесены по московским заставам и несколько дней после сожжены вместе с телами. Палачи развеяли пепел. Помилованные мятежники были на другой день казней приведены пред Грановитую палату. Им объявили прощение и при всем народе сняли с них оковы.
Так, кончился мятеж, начатый горстию непослушных казаков, усилившийся по непростительному нерадению начальства и поколебавший государство от Сибири до Москвы и от Кубани до Муромских лесов. Совершенное спокойствие долго еще не водворялось. Панин и Суворов целый год оставались в усмиренных губерниях, утверждая в них ослабленное правление, возобновляя города и крепости и искореняя последние отрасли пресеченного бунта. В конце 1775 года обнародовано было общее прощение и повеление все дело предать вечному забвению. Екатерина, желая истребить воспоминание об ужасной эпохе, уничтожила древнее название реки, коей берега были первыми свидетелями возмущения. Яицкие казаки переименованы были в уральские, а городок их назвался сим же именем. Но имя страшного бунтовщика гремит еще в краях, где он свирепствовал. Народ живо еще помнит кровавую пору, которую — так выразительно — прозвал он пугачевщиною» (Пушкин, т. 9, с. 79—80). Позорище — зрелище.
Здесь прекращаются записки Петра Андреевича Гринева <...> Издатель. Мог ли Пушкин обойтись в «Капитанской дочке» без личности издателя? Мог, по-видимому, но в таком случае многие важные с точки зрения идейной и исторической значимости вещи остались бы вне читательского восприятия. Гринев, присутствовавший при казни Пугачева, — такая сюжетно-фабульная «ячейка» абсолютно не вписывалась в мемуарную структуру. Остается предполагать, какое именно впечатление
170
и воздействие могла произвести на Гринева казнь, как эта потрясающая сцена, при любом варианте ее построения, перевернула бы всю акцентировку повести, полностью перечеркнув «благостный» финал с участием «справедливой» императрицы. И второй момент, сообщаемый издателем, — о судьбе потомства Гринева и Марьи Ивановны, «благоденствующего» в Симбирской губернии, на наш взгляд, сдержанно «отстраненный» комментарий издателя, содержит в себе загнанный вглубь, в подтекст, напряженный до предела в своем органическом лаконизме антиекатерининской памфлет в миниатюре. Издатель пытается под пером Пушкина с наибольшим соблюдением сдержанности и точности «заключить» гриневские мемуары, представляя их к выходу в свет. «Не мудрствуя лукаво», издатель всего-навсего доводит до сведения читателей краткое сообщение о последующей судьбе семейства Гринева, «добру и злу внимая равнодушно, не ведая ни жалости, ни гнева». Но издатель записок Петра Гринева — современник Пушкина и во многом, судя по контексту, его, пушкинский, единомышленник — не так уж безобиден, как это может показаться недостаточно внимательному читателю. На наш взгляд, функциональная роль издателя в «Капитанской дочке» в какой-то мере сопоставима с идейным и сюжетным назначением Пимена в «Борисе Годунове».
По именному повелению — по указу императрицы.
Вскоре потом Петр Андреевич женился на Марье Ивановне. Потомство их благоденствует в Симбирской губернии. В тридцати верстах от *** находится село, принадлежащее десятерым помещикам. Проблема раздробления мелкопоместных имений неустанно волновала Пушкина в 1830-е годы. При описании баснословных времен в «Истории села Горюхина» Пушкин почти в тех же выражениях писал о социальной деградации помещиков: «Но в течение времени родовые владения Белкиных раздробились и пришли в упадок. Обедневшие внуки богатого деда не могли отвыкнуть от роскошных привычек и требовали прежнего полного дохода от имения, в десять крат уже уменьшившегося». Желая приостановить дробление имений, Пушкин высказывался за введение в России системы майората, т. е. перехода по наследству имений в руки старшего сына. «Защита
171
Пушкиным, так же как и <М. Ф.> Орловым, такого феодального института, как майорат, может показаться непонятной только на первый взгляд», — пишет С. Я. Боровой, объясняющий пушкинскую апологию майората не только общими рассуждениями об элементах дворянской классовой ограниченности, присущей Пушкину и Орлову. По мнению исследователя, «многие политические мыслители и социологи того времени видели в майорате средство создания материально, а значит и политически независимой аристократии, не раболепствующей перед абсолютистской властью, способной составить ей действенную оппозицию» (Боровой С. Я. Об экономических воззрениях Пушкина в начале 1830-х гг. — В кн.: Пушкин и его время, вып. I Л., Изд. Гос. Эрмитажа (1962, с. 250—251). В работе В. М. Блюменфельда вышеприведенный пушкинский текст рассматривается в другом аспекте: «Иногда отмечалось, что роман Пушкина начинается и кончается идиллией — «идиллическим обрамлением» (Гроссман Л. Пушкин, стр. 486): «...Петр Андреевич женился на Марье Ивановне. Потомство их благоденствует в Симбирской губернии». Но пушкинские идиллии в романе полны двусмысленности, самоотрицания: слишком многое в них показывает, насколько исконная Россия созрела для «великих перемен». «Благоденствие потомства Петра Андреевича Гринева — это село, принадлежащее «десятерым помещикам». Значит, много семей и родов, подобных Гриневскому, переходит в состояние «третьего сословия» (Блюменфельд, с. 174). Нам представляется, что исследователь в данном случае не вполне точно ставит акцент. Действительно, процесс социального «вырождения» старинного дворянства, переход обедневших дворян в третье сословие приковывал к себе пристальное внимание Пушкина в 1830-е годы («Родословная моего героя», «Езерский», «Медный всадник»). Но этот момент русской жизни вряд ли подразумевался в «Капитанской дочке».
«В одном из барских флигелей показывают собственноручное письмо Екатерины II за стеклом и в рамке. Оно писано к отцу Петра Андреевича Гринева и содержит оправдание его сына и похвалы уму и сердцу дочери капитана Миронова. Рукопись Петра Андреевича Гринева доставлена была нам от одного из его внуков,
172
который узнал, что мы заняты были трудом, относящимся ко временам, описанным его дедом. Мы решились, с разрешения родственников, издать ее особо, приискав к каждой главе приличный эпиграф и дозволив себе переменить некоторые собственные имена. Издатель. 19 окт. 1836». Ср. с первоначальным рукописным вариантом: «Оно писано к отцу Петра Андреевича и содержит оправдание сына его: Петр Андреевич умер в конце 1817-го года. Рукопись его досталась старшему внуку его, который и доставил нам оную, узнав, что мы заняты были историческим трудом, относящимся ко временам, описанным его дедом. К сожалению, мы получили ее слишком поздно, и решились, с дозволения родственников, напечатать ее особо, приискав к каждой главе приличный эпиграф, и тем сделать книгу достойною нашего века. 23 июля. А. Пушкин» (Пушкин, т. 8, с. 906).
Обращает на себя внимание знаменательность даты в окончательном тексте повести — 19 октября — день лицейской годовщины, которую Пушкин неоднократно воспевал в своих стихах. В незаконченном стихотворении «Была пора: наш праздник молодой...», посвященном лицейской годовщине 1836 года, Пушкин писал:
Чему, чему свидетели мы были!
Игралища таинственной игры,
Металися смущенные народы;
И высились и падали цари;
И кровь людей то славы, то свободы,
То гордости багрила алтари.
Автобиографическая лирика Пушкина — автора стихов о лицейской годовщине — естественно и органично включала в себя и одновременно выявляла его литературный и исторический опыт прозаика, представлявшего читателю мемуары Петра Андреевича Гринева, якобы подготовленные к печати анонимным издателем. Но за этим весьма прозрачным анонимом легко угадывается истинный автор: лапидарный, динамичный стиль его прозы был слишком своеобразен, в нем слишком явно выражалась писательская индивидуальность Пушкина. К тому же, как указывалось выше, издательское послесловие «Капитанской дочки» помечено датой 19 октября 1836 года. Вероятно, именно в этот знаменательный день, когда Пушкин обычно вспоминал прошедшее и подводил итоги пережитому, ему захотелось закончить «Капитанскую дочку», повесть, в которой подспудно
173
отразились и автобиографические раздумья. Но, как бы там ни было, дата 19 октября в печатном тексте повести несомненно была знаком, как бы замещавшим пушкинскую подпись, косвенно указывая на имя автора. Гринев-мемуарист в какой-то мере соотносится с самим автором; мы можем наметить психологическую параллель между обликом Гринева, участника бурных событий пугачевщины, объемным, достаточно сложным, постоянно находящимся в интенсивном внутреннем движении и росте, и пушкинским автобиографическим восприятием своего собственного юношеского, а впоследствии зрелого облика.
Тогда, душой беспечные невежды*,
Мы жили все и легче и смелей...
утверждает Пушкин, вспоминая лицейскую юность.
Гринев-мемуарист, повествуя о своей жизни, открывает читателю решающие, этапные перемены в своей судьбе, определявшие и формировавшие его личность, характер и гражданское самосознание. В изложении Гринева-мемуариста время движется рывками; патриархальная фонвизинская, обломовская идиллия первой главы обрывается для юного недоросля решительным вопросом отца: «Авдотья Васильевна, а сколько лет Петруше?» С этого момента начинается выход героя в открытый мир, расширяющий перед ним пространственные и временные горизонты, годы его «учения» и «странствий», период становления, отмеченный юношеским идеализмом. Второй внезапный и неотразимый толчок, определивший крутой поворот в судьбе героя и сформировавший его внутренний, нравственный стержень, — это пугачевщина, «неслыханные перемены, невиданные мятежи» (А. Блок). С тех пор как случайно встреченный во время бурана в степи Вожатый оказывается «славным мятежником», который колебал русский престол и «потрясал государством», начинается новая жизнь Гринева — дворянина, верного данной присяге, и благородного человека широких взглядов, сумевшего в какой-то мере пренебречь сословными предрассудками и в жизненно важном, рискованном, пожалуй,
174
смертельно опасном диалоге с Пугачевым возвысившегося до признания масштаба личности Пугачева и понимания особой этики пугачевского бунта. Это гражданский и человеческий «взлет» Петра Гринева, апофеоз его личности, созданный Пушкиным. Последующие события биографии Гринева, в основном, остались за рамками повести. Читатель вправе более или менее произвольно конструировать тот отрезок жизненного пути героя, который хронологически отделяет жизнь Гринева, современника пугачевщины, от судьбы Гринева-мемуариста, отдающего должное «кроткому царствованию Александра».
Обращаясь к личности, судьбе и творческой биографии самого Пушкина, авторы настоящей работы не ставили перед собой цели вводить элементы характерологии Пушкина в комментарий к «Капитанской дочке»; можем лишь заметить, что при внимательном рассмотрении жизни и творчества Пушкина обнаруживается, что и в пушкинском развитии, и в его творческой деятельности время иногда двигалось рывками. Впрочем, не будем углубляться в этапы биографии Пушкина: она в его книгах. И Пушкин — поэт, прозаик и историк — обостренно чувствовал необратимость течения времени.
Прошли года чредою незаметной,
И как они переменили нас!
Недаром — нет! — промчалась четверть века!
Напомним, что именно четверть века пролегла между концом пугачевщины (Пугачев был казнен 10 января 1775 года) и «прекрасным началом» Александровых дней, до которых дожил мемуарист Гринев (Павел I был убит 11 марта 1801 года). В первоначальном варианте Пушкин отнес смерть Гринева к 1817 году; в окончательном тексте эта дата снята; по-видимому, Пушкин хотел оставить в памяти читателя облик Гринева-мемуариста первых лет царствования Александра I.
СЛОВАРЬ УСТАРЕЛЫХ И РЕДКО УПОТРЕБЛЯЕМЫХ СЛОВ
Алтын — старинная русская монета достоинством в 3 копейки.
Анбар (амбар) — строение для хранения хлеба или товаров.
Армяк — верхняя одежда из толстого сукна.
Барщина — даровой принудительный труд крепостных крестьян, работавших со своим инвентарем в хозяйстве земельного собственника, помещика. Кроме того, барщинные крестьяне платили помещику различные натуральные подати, поставляя ему сено, овес, дрова, масло, птицу и т. д. За это помещик выделял крестьянам часть земли и позволял ее обрабатывать Барщина составляла 3—4, а порой даже 6 дней в неделю. Указ Павла I (1797 г.) о трехдневной барщине носил рекомендательный характер и в большинстве случаев помещиками игнорировался.
Басурман — враждебно-недоброжелательное наименование магометанина, а также вообще иноверца, иноземца.
Бастион — земляное или каменное укрепление, образующее выступ на крепостном валу.
Баталья (баталия) — битва, сражение.
Бельмес (татарское «белмэс») — не разумеешь ничего, совсем не разумеешь.
Брудер — брат (в речи немца; нем. der Bruder).
Вахмистр — старший унтер-офицер в кавалерийском эскадроне.
Вёдро — ясная, тихая погода.
Вечо́р — вчера вечером, вчера.
Ве́ртел — прут, на котором жарят мясо, поворачивая его над огнем.
Временщик — человек, достигший власти и высокого положения в государстве благодаря личной близости к монарху.
Выборный — избранный голосованием.
Галун — золотая или серебряная мишурная тесьма.
Гарнизон — войсковые части, расположенные в городе или крепости.
Гвардия — отборные привилегированные войска; воинские части, служащие охраной при государях или военачальниках.
Генерал — военный чин первого, второго, третьего или четвертого классов по Табели о рангах.
Генерал-поручик — генеральский чин третьего класса, при Екатерине II соответствовавший чину генерал-лейтенанта согласно петровской Табели о рангах.
Глазетовый — сшитый из глазета (сорта парчи с вытканными на ней золотыми и серебряными узорами).
Горница — комната, расположенная обычно в верхнем этаже дома.
Горячка, белая горячка; горячка — тяжелое заболевание с сильным жаром и ознобом; белая горячка — здесь: состояние болезненного бреда при высокой температуре или временном помешательстве.
Грамота — 1) письмо; 2) официальный документ, указ, дающий кому-н. право на что-н.
Грош — мелкая монета достоинством в две копейки.
Губернатор — правитель губернии.
Девичья — комната в помещичьих домах, где жили и работали крепостные дворовые девушки.
Диплом офицерский — жалованная грамота на офицерское звание.
182
Драгун — воин кавалерийских частей, действовавших как в конном, так и в пешем строю.
Дружка — приглашенный женихом распорядитель на свадьбе.
Дьячиха — жена дьячка.
Дядька — слуга, приставленный для надзора к мальчику в дворянских семьях.
Же ву при (Je vous prie) — я вас прошу (франц.).
Жеманство — отсутствие простоты и естественности; манерность.
Живот — здесь: жизнь.
Жило — жилое место, помещение.
Застава — место въезда в город или выезда из него, в старину охраняемое стражей; воинское подразделение, несущее сторожевое охранение; место расположения пограничной охраны.
Земский (земской) — земский староста, представитель земского самоуправления; избирался миром, городским и сельским; главной обязанностью земского старосты был суд и раскладка податей (налогов); за свою службу земский староста получал право землевладения.
Зря (зреть) — здесь: видеть.
Извет — донос, сообщение о чем-нибудь властям; здесь: наговор, клевета.
Ильин день — отмечаемый церковным календарем (20 июля ст. стиля) праздник Ильи-пророка.
Камзол — мужская куртка без рукавов, надеваемая под верхнюю одежду.
Камер-лакей — старший лакей при царском дворе.
Камрад — товарищ, приятель (в речи немца; нем. der Kamerad).
Канонир — пушкарь, рядовой артиллерист.
Капитан — лицо, имевшее офицерский чин IX класса.
Капрал — лицо, имевшее первый после рядового военный чин.
Картечь — снаряд, состоявший из чугунных пуль, вложенных в жестянку или мешок, которыми в совокупности стреляли из артиллерийских орудий и мушкетонов.
Келья — комната монаха, здесь (в переносном смысле): уединенная комната.
Кивот — застекленный небольшой шкаф или ящик для икон.
Кистень — старинное оружие, состоящее из металлического шара или гири, прикрепленных ремнем к короткой рукоятке.
Китайчатый — сделанный из китайки, особого сорта хлопчатобумажной ткани.
Князь — почетный титул, наследственный или жалованный.
Кодекс — свод правил, законов.
Колодка — деревянный брусок особой формы, надевавшийся на ноги арестантам.
Колодники — арестанты, узники в колодках.
Коллежский советник — лицо, имевшее гражданский чин VI класса.
Колчан — футляр, сумка для стрел.
Коммуникация — пути, соединяющие базу с местом расположения армии, коммуникационные линии.
Крестная мать — восприемница от купели при крещении младенца.
Крещение — христианский обряд принятия в число членов церкви, совершаемый через троекратное погружение в воду.
Кузов — короб из лыка или бересты.
183
Кум — крестный отец по отношению к родителям крестника и к крестной матери или отец крестника по отношению к его крестному отцу и крестной матери; дружеское обращение к мужчине; бесов кум — бранное выражение.
Кума — дружеское обращение к женщине; вообще дружески-фамильярно о женщине.
Кушак — узкий и длинный пояс из ткани.
Лазарет — больница.
Лазутчик — разведчик, преимущественно в тылу противника; шпион.
Лафет — станок артиллерийского орудия.
Лубочные картинки — картинки, напечатанные посредством лубка (древесной коры) с награвированным на нем изображением, отличавшиеся обычно примитивностью исполнения; с XVIII века лубочные картины печатались с матриц из меди или олова.
Лубочные крылья — крылья, сделанные из лубка, древесной коры.
Лютый — свирепый, кровожадный; жестокий, безжалостный; ожесточенный, яростный; здесь: мучительный, тяжкий.
Майор — военный чин VIII класса.
Маркер — лицо, прислуживающее при бильярде и ведущее счет во время игры.
Ментор — воспитатель, наставник (по имени воспитателя Телемака, сына Одиссея, в гомеровской поэме «Одиссея»).
Миткалевый — сделанный из миткаля (хлопчатобумажной материи типа ситца).
Мусье (мосье) — (искаж. франц. monsieur) — форма вежливого упоминания или обращения при фамилии или звании; здесь: воспитатель, гувернер (обычно о французе).
Наперсники — друзья и доверенные лица, те, кому поверяют сокровенные мысли и тайны.
Нареченная — здесь: объявленная, признанная невеста.
Нехристь — недоброжелательное обозначение нехристианина, неправославного; басурман.
Обер-секретарь — старший секретарь в Синоде или правительствующем сенате. В речи Пугачева — о его секретаре, писаре (и о нем же, — в ироническом употреблении, в повествовании Гринева).
Оказия — удобный случай; возможность с кем-либо или чем-либо доставить письмо, посылку и т. п.
Оргия — пиршество, сопровождающееся безудержным разгулом и распутством.
Очная ставка — одновременный перекрестный допрос двух или нескольких лиц, привлекающихся по одному делу.
Парапет — прикрытие, защищающее от поражения пулями, бруствер.
Пароль — секретное, условленное слово или фраза; применяется для опознавания своих людей на военной службе или в конспиративных организациях.
Паспорт (пашпорт) — свидетельство, письменный вид (документ) для свободного прохода или проезда.
Пенковая трубка — трубка, сделанная из пенки, особого легкого огнестойкого минерала.
Персона — 1) особа, лицо; 2) изображение особы.
Пестун — лицо, заботящееся о ком-нибудь, опекающее кого-нибудь, заботливый воспитатель.
184
Повивальная бабушка — женщина, оказывающая акушерскую помощь при родах.
Погребец — дорожный ларец с отдельным местом для посуды.
Полати — нары для спанья в избе.
Полковник — начальник полка, состоящий в 6-м классе по чиноположенню.
Полтина — пятьдесят копеек, монета достоинством в пятьдесят копеек.
Посаженый отец — лицо, замещающее отца жениха или невесты на свадьбе.
Постоялый двор — помещение для ночлега, с двором для лошадей и экипажей проезжих.
Прапорщик — младший офицерский чин в армии.
Присяжный — присягнувший кому-нибудь, обязанный присягой.
Протекция — покровительство, защита.
Прованское масло — оливковое масло, употребляемое в пищу.
Пунш — напиток, приготовлявшийся из рома или виноградной водки, разведенных горячей водсй и приправленных сахаром.
Раскат — 1) гладкое место, по которому удобно катиться, 2) помост, на котором ставились пушки на крепостных стенах.
Распятие — здесь: крест с изображением распятого Христа.
Ратин — шерстяная ткань с завитым ворсом для верхней одежды.
Рачитель — тот, кто заботится, печется о ком- или чем-либо.
Редут — полевое укрепление в виде многоугольника с наружным валом и рвом.
Реестр — роспись, перечень.
Роброн — парадное женское платье с широкой юбкой на каркасе.
Рогатка — продольный брус на крестообразно врубленных кольях, используемый для заграждения пути.
Сайдак — оружие, состоящее из лука со стрелами.
Сатисфакция — удовлетворение за обиду (обычно в форме дуэчи, поединка).
Свекор — отец мужа.
Светлица — чистая, светлая комната.
Секундант — свидетель-посредник, сопровождающий каждого из участников дуэли.
Сержант — воинское звание младшего командного состава в армии; лицо, носящее это звание.
Сикурс — помощь, поддержка в военных действиях.
Служивый солдат — военнослужащий.
Смотритель — официальное должностное лицо, которому поручено наблюдение над кем-нибудь или чем-нибудь.
Ставец — небольшой приделанный к стене шкафчик для посуды.
Староста — в дореволюционной России выборное или назначаемое должностное лицо, выполнявшее административно-полицейские обязанности в сельской общине.
Старшина — выборное или назначенное лицо, руководящее делами какого либо сообщества.
Стремянный — слуга, находящийся во время псовой охоты при господине и наблюдающий за его сворой.
Суженая — предназначенная судьбой в жены кому-нибудь.
Супостат — противник, враг.
Существенность — действительность, окружающий мир.
185
Таможня — место на границе, учрежденное для осмотра привозимых и вывозимых товаров и для сбора с них пошлины.
Таможенный — служащий в таможне.
Татарские шаровары — длинные широкие штаны, собранные у щиколоток.
Тафтяный — сделанный из тафты.
Трактир — гостиница с рестораном; ресторан.
Тулуп — долгополая меховая шуба (чаще овчинная, заячья), обычно не крытая сукном.
Турецкая сабля — военное ручное оружие, несколько выгнутой формы, с рукояткой и острием.
Укора (укор) — упрек, порицание; укоризна.
Умет — постоялый двор.
Урядник — унтер-офицерский чин в казачьих войсках.
Фамилия — здесь: род, ряд поколений, имеющий одного предка.
Фельдмаршал — точнее, генерал-фельдмаршал — высший чин (1-го класса) в сухопутных войсках.
Флигель — небольшое строение, находящееся в стороне от главного дома.
Форпост — передовой пост охраняющих частей; укрепленный пункт на границе.
Фуфайка — короткая одежда в виде рубашки или душегрейки, надеваемая для тепла.
Хлопчатая бумага — волна хлопка, вата.
Холоп — дворовый, крепостной слуга.
Целовальник (цаловальник) — продавец вина в питейных домах, кабаках.
Циновка — плотная плетеная рогожа из сученых мочал, соломы, тростника и т. п.
Чаятельно — вероятно, по-видимому.
Челобитье — письменное прошение.
Чуваши — древнейшие обитатели среднего Поволжья; формирование чувашского народа происходило на занимаемой им в настоящее время территории, в результате сложного процесса ассимиляции местных племен булгарами и родственными им сувазами.
Шайка — 1) скопище людей, ватага, 2) деревянная посудина с ручкой для зачерпываняя и носки воды.
Шпага — оружие, состоящее из прямого клинка и эфеса.
Штоф — стеклянный четырехугольный сосуд с коротким горлом; мера, содержащая в себе кружку, или восьмую часть ведра.
Элегия — род стихотворения, в котором выражается грустное или меланхолическое чувство.
Эпитафия — надпись на надгробном памятнике.
Эпитимия — духовное наказание (пост, длительные молитвы и т. д.).
Эскадрон — часть или отряд конного полка.
Якши (тат.) — хорошо, ладно.
Ямщик — казенный крестьянин, для которого подушная подать была заменена ездой на своих лошадях по почтовым трактам.
Pour être outchitel (франц.) — чтобы стать учителем.
Schelm (нем.) — мошенник, плут.